Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 169

Вот одна из них. У тракториста по имени Павлов, жившего около Курска, был великолепный бас. И в пахоту и в уборку разъезжал себе по полю Павлов на своем тракторе и пел. Пел то, что слышал по радио и в записях, — песни, арии и даже мелодии без слов. Но в самодеятельности решительно участвовать не желал: «Не хочу петь на людях! Пою для себя!» Прослышали о Павлове на вокальном отделении столичной консерватории. Приехали, убедились: голос редкий, музыкальность практически абсолютная. Увезли, начали учить. Павлов пробыл год в столице, затем забрал документы и отправился назад в свой колхоз: «Не хочу и не буду петь на людях! Петь на людях стыдно — душу не можешь раскрыть!» Сколько ни убеждали, ни просили — все даром. Так и разъезжает Павлов по сей день на своем тракторе, а над полями льется его удивительной силы и красоты голос... Поет для себя!

О некоем певце Филиппе Г. было рассказано иное. Он умел петь. И обладал вполне приличным голосом. Но пел всегда вполсилы. Причем об этом никто не догадывался. Какая нужна выдержка, какое владение собой, чтобы ни разу не выдать себя, не спеть так, как душа просит! А может быть, душа ничего и не просила? Но однажды Филиппа обманули. Ему сказали, что в зале инкогнито присутствует министр культуры и что ведущим певцам театра решено присвоить почетные звания. Многое зависит от того, чье пение больше понравится министру. И тут с Филиппом случилось нечто невероятное. Он запел не как бог, а много лучше. Он запел так, как мог петь только Шаляпин. Его бисировали и в куплетах Мефистофеля, и в сцене заклинания цветов у домика Маргариты, и в серенаде. Но в антракте авторы розыгрыша сжалились над Филиппом и сказали ему, что все это шутка, никакого министра в зале нет. «Эх вы! — сказал певец. — А еще люди!» И сник. Заключительные сцены Филипп провел ужасно. Он не пел, а шептал. И вообще никогда впредь не повторял своих подвигов.

Была здесь и сравнительная характеристика итальянских баритонов Марио Саммарко и Аполло Гранфорте. В первой трети века Саммарко блистал на оперных сценах всех континентов. Пел он мягко, красиво, но несколько манерно, злоупотребляя вокальной техникой. Он ее демонстрировал, как может демонстрировать свое мастерство фокусник. И образы у него получались неживые, излишне театральные, часто жеманные. Почти в то же время бывший ученик сапожника из Буэнос-Айреса, итальянец по происхождению, Аполло Гранфорте сумел пробиться на большую сцену. Пел он совсем не так, как Саммарко. Его голос, от природы очень красивый, со своеобразным, неповторимым тембром, звучал свободно, широко и мощно. Была в пении Гранфорте такая экспрессия, которая захватила бы любого сегодняшнего слушателя. Но... именно сегодняшнего, ибо во времена Гранфорте эстетические идеалы были иными. Тогда большинству нравился Саммарко. Выходит, Гранфорте попросту обогнал свое время. Сейчас мы наслаждаемся его немногими сохранившимися записями. Но, видимо, у искусства своя логика.

Да, конечно, все это, включая заметки на оборотной стороне листов, писал человек, много думавший о вокале и знавший его. И я твердо решил: это, конечно же, наш заместитель редактора. И вспомнил, как он не просто спел, а подарил мне на всю жизнь романс «Утро туманное».

Я снова взялся за рукопись с искренним сожалением, что осталось дочитать всего лишь несколько страничек. Я успел привыкнуть к Флоре, самому автору, старику и даже мало понятным пока что Марине и Николаю Николаевичу... Но с удивлением увидел, что дальше шли чистые страницы, исповедь была оборвана.

...Вскоре всех корреспондентов собрали в столицу на очередное совещание. Вместе с отчетом о работе и перспективным планом на следующий квартал я вручил заместителю редактора найденные мною в стенном шкафу сто страничек машинописного текста.

— Что это? — спросил он. — Статья таких размеров?

— Нечто иное. И, думаю, все сто страниц вы прочтете не без интереса, если уже успели забыть их, в чем я, впрочем, не сомневаюсь.





— Ну ладно! — сказал замред, посмотрел на меня и улыбнулся. Вечерком почитаю, если не очень устану. До завтра!

Тут мне почему-то представляется важным описать внешность шефа. Был он в том возрасте, когда о человеке говорят, что он в самом соку. Действительно, седые виски никак не старили его, а, напротив, подчеркивали пышность шевелюры, порывистость движений и отчаянно дерзкий, с хитринкой взгляд. Будто в каждом человеке он хотел разглядеть что-то тщательно скрываемое от посторонних. И если бы всем не было известно, что шеф объективен, неизменно доброжелателен ко всем, кого он считает людьми внутренне честными и не лукавящими перед собой, то под его проницательным взглядом подчиненные чувствовали бы себя неловко. Но мне всегда казалось, что хитринка в глазах шефа просто своеобразный код — приглашение к некоему сообщничеству, к тому, чтобы понимать друг друга с полуслова, жить повеселее, доверчивее и во всех смыслах слова распахнутой. Но чтобы эта распахнутость не переходила в бесцеремонность, шеф, видимо, и вел себя с каким-то легким налетом артистичности: будто бы всерьез говорил о чем-то, но в то же время и немного играем в игру, правила которой хорошо известны собеседникам и нарушать их нельзя. Не знаю, как другие, но лично мне было очень приятно встречаться с шефом, будто надышался озоном, свежим послегрозовым воздухом... Но о шефе довольно. А сейчас о найденной рукописи.

На следующий день беседа о ней не состоялась. Мы все очень устали после восьмичасовых совещаний — до ломоты в висках и поташнивания. Истово выясняли, кто из корреспондентов выполнил, а кто недовыполнил свои личные квартальные планы. Лились речи, звучали аргументы и контраргументы, пока все не почувствовали, что уже ничего не понимают, а в зале трудно дышать.

К шефу я попал за день до отъезда. Был вечерний чай, которым нас потчевала его очень красивая жена. (Ее, как я уже говорил, звали вовсе не Флорой, хотя я упрямо подозревал, что Флора именно она — кто же еще?) А затем до наступления детского часа, когда сына укладывали спать, был еще и небольшой концерт. Я не музыкальный критик. Не мне судить о качествах голоса и о манере исполнения. Но упрямо буду настаивать на том, что никогда не слышал эпиталаму Виндекса из оперы «Нерон» и арию Григория Грязного из «Царской невесты» в лучшем исполнении. Шеф умудрился сделать мне еще один подарок, оценить который невозможно. Не удивлюсь, если отныне стану любителем оперы и коллекционером записей великих певцов. Но на вопрос, почему он все же не выбрал для себя карьеру вокалиста, шеф ответил твердо и четко, что это его личное дело. Не имел на то права, поскольку не мог посвятить себя сцене с той же истовостью, с какой занимается сейчас своим делом.

— Возвращаю вам рукопись. Вы ее нашли. Она ваша. Поступайте так, как найдете нужным. Например, можете сжечь. Если автор, имени которого мы с вами все же не знаем, забывает рукопись в шкафу, значит, он ею не дорожит. — И в его взгляде опять мелькнула лукавинка, которая одних, надо думать, пугала, а других привораживала. — Я, во всяком случае, читал рукопись не без любопытства. Это исповедь человека, который долго, пожалуй, даже слишком долго шел к самому себе. Следует подумать еще и над тем, что в век всеобщей грамотности мы слишком легко разрешаем себе внутреннее соревнование с великими предшественниками нашими... Едва научившись петь, тут же спешим приравнять себя к Карузо или Шаляпину. Но они ведь были первооткрывателями, Прометеями. Для своего времени они шли новыми путями. Истина простая, но о ней многим свойственно забывать. Есть, возможно, тут что-то и от издержек высшего образования и кажущейся доступности вершин искусства, науки, жизни в целом. Поступил в вуз, закончил его, а в глубине души уже зреют честолюбивые желания стать обязательно великим и прославленным. Большинство из нас, думаю, в той или иной форме переживали то же, что и автор этой фантастической повести.

— Фантастической? — искренне удивился я.

— Полагаю, что именно так. Реального во всем этом мало. И довольно о рукописи.