Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 169

— Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича... Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?

— Дело сделано, — сказала Флора. — И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду — разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера — ни одной.

Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет — такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.

И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.

Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.

Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света — «звездный» камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх — инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков — от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?

За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.

— Так! — сказал Николай Николаевич, и это «так» прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. — Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?

Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав «так» Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.

— Сегодня мы поговорим о Грушницком!

— О каком еще? — искренне растерялся я. — О лермонтовском?

— Вот именно. Вот уже полтораста лет все кому не лень презирают Грушницкого и в глубине души преклоняются перед недоброй памяти Григорием Александровичем Печориным. А кто такой Печорин, позвольте спросить вас напрямик? Спустившийся на землю Демон? Романтик, не выдержавший столкновения с действительностью и потому ставший циником, а заодно присвоивший себе право казнить или миловать других? Много ли доброго он совершил за свою короткую жизнь? Разбил души двум симпатичным женщинам, выпотрошил и уничтожил их, как можно выпотрошить рыбу, перед тем как положить ее на сковородку... Эка доблесть! А дуэль с Грушницким — элементарное убийство. Грушницкий мог принести счастье той же княжне Мэри, стать отцом семейства, воспитать прекрасных детей. Вы никогда об этом не задумывались? Нет? Напрасно. Мне кажется, настала пора морально реабилитировать Грушницкого. Я собираюсь написать повесть, в которой, пусть не прямо, но все же назову вещи своими именами. Человечеству нужны простые, нормальные и, если хотите, традиционные во всех своих поступках и проявлениях Грушницкие. Что проку от доблестей Печорина? Кого согревает, кому несет добро его высокомерный ум, его злой взгляд, его самоутверждение через отрицание всего и вся?

Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.

— Вы молчите? Почему?





— Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.

Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?

— А на каком основании судите людей вы? — спросил он тихо, почти шепотом.

— Где и кого я сужу?

— Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет... Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?

Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.

— Сядьте! — попросил я его. — Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.

— Да! — зло прервал меня Николай Николаевич. — Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать — нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?

Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.

— Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим — как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?

— Понятно, — ошарашенно произнес Николай Николаевич.

— Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае — аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?

— Тоже... Но я бы...