Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 169

Я читал письма и передавал их Флоре. Это были удивительные документы. Авторы, каждый по-своему, самообнажались так, как и героям Достоевского не снилось. Сводилось все к одному: новоиспеченные таланты смертельно, панически боялись того, что тайна станет известна другим, что их разоблачат, может быть, отчислят из театра. И в каждой строке сквозила зависть к тем, кто поет — и поет неплохо! — без каких бы то ни было пластинок. Наконец я натолкнулся на совсем удивительное письмо. Его автор угрожал убить старика, если он не прекратит эксперименты.

«Вы дали нам возможность выдвинуться. Спасибо за это. Но не плодите певцов больше, чем требуется в театрах. Тем вы подведете всех нас. Если не остановитесь, вынуждены будем остановить вас силой. Ведь всякое случается — старики чаще молодых попадают под автомобили. Иной раз спотыкаются и падают на обычных лестницах...»

Подписи не было. Я передал письмо Флоре. Она быстро прочитала его и изогнула бровь. Затем принялась читать сначала, как будто хотела выучить наизусть.

Тем временем старик открыл крышку проигрывателя «Каравелла», поставил на диск пластинку.

— Бетховен. А играет Святослав Рихтер.

Слушали мы молча. Когда последние аккорды затихли, старик сказал:

— Рихтер — это гений, хотя, конечно, его творчество подчинено каким-то законам. Допускаю, что эти законы можно изучить, а затем кому-то преподать. И что же мы получим? Еще одну копию Рихтера. А в искусстве нужны не копии, а только оригиналы. Каждый новый гениальный пианист будет творить эти законы сам для себя. И почем я знаю, не станет ли он прямой противоположностью Рихтера?

— Спасибо, — сказал я. — Мы пойдем.

Он проводил нас до двери и покачал головой, словно извиняясь за свою старость и за отсутствие сил.

— Вот и конец всей истории, — сказал я.

Но Флора не согласилась:

— А вдруг начало?

Меня опять кольнуло в сердце. Болела голова. Клонило ко сну. На корреспондентском пункте я сразу же потребовал кофе. Флора внимательно посмотрела на меня, вздохнула, но поставила на огонь кофейник. Тем временем я просматривал почту. Несколько ответов на критические письма, посланные на расследование и для принятия мер, счета на междугородные переговоры, заметки с робкими сопроводительными письмами: нельзя ли опубликовать? Был и еще один плотный конверт, надписанный знакомым мне почерком. От Марины.

Вначале Марина обвиняла меня в том, что я, не спрося у нее на то разрешения, вызвал в город Юрия, который теперь постоянно звонит ей и не дает покоя. (Юрия я никуда не вызывал!) Далее шли обвинения посерьезней. Оказалось, я своим высокомерием, неуемной гордыней (отказался от сцены, хотя вполне мог бы петь) сбил своих бывших друзей с пути праведного, а сейчас постоянно всех будоражу и мщу за собственные жизненные неудачи. Марина утверждала, что таких людей, как я, любить нельзя по соображениям принципиальным. В своем стремлении добраться до сути явлений я мимоходом рушу иллюзии. Когда-то я помешал ей любить по-настоящему Юрия. Слишком уж разителен был контраст: человек с хорошим голосом отказывается от певческой карьеры, а безголосый за нее цепляется. Нынче напортил ей во взаимоотношениях с Николаем Николаевичем — постарался оттенить невыигрышные черты его характера (видит бог, не собирался я этого делать!), ироничностью перечеркнул, сделал смешным «лирично-элегичное» (так и было написано) его отношение к жизни. В заключение Марина еще раз просила исчезнуть из ее жизни, забрав заодно и «задиристую козочку Флору».

Кофе уже стоял на столе. «Задиристая козочка» была сегодня необычно тихой и вовсе не задиристой. Она сидела в кресле напротив стола.

— Письмо от Марины?

— Откуда вы знаете? Опять телепатия? Прочитайте... Она меня обвиняет в том, что я затеял расследование. Будто не она сама пришла сюда с письмами Юрия и газетными вырезками.

Тетрадные листки в руках Флоры дрожали. Наконец-то и она хоть чем-то выдала волнение. А то иной раз мне начинало казаться, что вместо нервов у этой девушки стальные проволочки.

— Хотят жить по большому счету, но не умеют. Порвите. Не отвечайте.

— Нет уж, отвечу обязательно. Кроме того, мы обещали старику...

Но в это время старик позвонил сам.

— Приезжайте, — сказал он тихим и хриплым голосом. — Немедленно. Сейчас же...

Я залпом выпил кофе. Налил себе еще. Меня как-то разморило. Хотелось одного: лечь и выспаться. Но понимал, что к старику надо мчать. Флора уже хватала с вешалки плащи, в руке у нее позвякивали ключи от машины. Я выпил третью чашку густого, как деготь, кофе.

Мы не нарушали правил, но у светофоров на зеленый свет уходили первыми, оставляя позади даже приземистые «Жигули».

Дверь в квартиру старика была приоткрыта. Сам он лежал в кабинете на кожаном диване с полотенцем на горле. «Каравелла» валялась на полу. Мы шагали по битым пластинкам.





— Кто здесь был? Воры?

— Садитесь, — прохрипел старик.

— Вызвать врача?

— Незачем. Я сам немного врач. Ничего страшного.

— В милицию звонили?

— Не звонил! И вам запрещаю! Во всем виноват я сам.

— А весь этот разгром? — Флора жестом обвела комнату. — Кто бил пластинки? Зачем сломали проигрыватель?

— Я! — прохрипел старик. — Я бросил на пол проигрыватель, я побил пластинки. У меня была истерика. Первая за восемьдесят шесть лет!

Я снял плащ, сложил его, повесил на спинку стула, затем уселся. Делал все медленно, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями.

— Флора, — сказал я намеренно тихо, — поищите на кухне веник и уберите здесь.

— Веник в ванной, — прошептал старик. — Единственное, о чем прошу, принесите из аптеки свинцовую примочку, а из магазина хлеб и творог.

— Вас душили? Раз вы нас вызвали, потрудитесь объяснить все толком. С кем вы подрались?

— Подрался? — переспросил старик. — Гм, наверное, это так и называется. Тут была одна из моих бывших пациенток. Мы с нею здорово поссорились. Она требовала, чтобы я дал расписку, что лично ей не ставил пластинки. Это было бы неправдой. Такую расписку дать я не мог. Затем она обвинила меня в том, что я много болтаю. И даже назвала фашистом.

— Вы не можете вспомнить фразу поточнее?

— Кажется, это прозвучало так: «Человек, который может подарить другому талант, но не дарит — полуфашист». Тут я вспомнил погибшего сына, «Танго смерти», стал кричать, что ворованные таланты — не таланты. Она вела себя вызывающе... Назвала старым дураком. Толковала о внутривидовой борьбе и о праве каждого воспользоваться знаниями, неизвестными другим. Я потерял голову. Я схватил проигрыватель... Хватит об этом. Мне неприятно. Вот ключ. В бюро список и адреса всех, кто поставил себе пластинки. Заготовьте письмо от моего имени. Опыты прекращены. Возобновлять их я не намерен. Тот, кто хочет, может остаться с пластинкой. Остальным же я готов ее снять. А вы постарайтесь не будоражить умов своими расследованиями. Спасибо за помощь...

Вечером мы сидели в кафе Дома ученых и пили традиционный кофе. Кажется, никогда за всю свою жизнь я не пил столько кофе, как в те несколько месяцев. Сам граф, теперь уже в облике маскарона, смотрел на нас со стены и ехидно посмеивался.

— Уверен, что старика навестила Ирина.

— Вы думаете, она здесь?

— Не исключено. Прилетел Юрий. Она за ним.

Вдруг граф на стене принялся укоризненно качать головой. Вновь укол в сердце. Мне показалось, что я лечу под стол. Удержала меня рука Флоры.

— Вы побледнели. Скорее домой.

Мы довольно твердо прошли через зал, хотя мне было очень уж плохо. И не я Флору поддерживал, а, скорее, она меня волокла. Но со стороны, надеюсь, этого никто не заметил.

Вряд ли я смогу рассказать связно, что было дальше. На корреспондентском пункте я пытался диктовать письма, порывался печатать на машинке. Флора протестовала, отказалась варить кофе. Кончилось все неожиданно — в глазах сначала потемнело, а затем во всем поле зрения запрыгали яркие радужные кружочки, и сердце бешено заколотилось в груди. Я едва сумел дойти до тахты. Наверное, уснул сразу, провалился в нечто. Но это нечто было вовсе не темнотой, а каким-то особым, невиданным мною доселе миром — необычайно ярким и звонким... Помню, что Юра Ильенко, совсем еще юный, вихрастый, какими мы все были когда-то, запел грустные, надрывные «стансы Нерона» из оперы Рубинштейна. Он жаловался на свою жизнь, на непонятость. Он доказывал, что имеет право требовать внимания к себе и к своему голосу. А мне хотелось прервать его и воскликнуть: «Послушай, как ты посмел украсть у Карузо не только тембр, силу голоса, но и его манеру исполнения? Что же выходит? Это не ты поешь, это он поет!» Юра, угадав мои мысли, вдруг перестал петь, что-то написал на клочке бумаги и протянул мне.