Страница 114 из 116
И в то же время, как ни странно это звучит, есть во всем этом безобразии с именами и фамилиями какая-то высшая
справедливость. Одному человеку нужна фамилия, другому имя, а третьему только кличка. Смотря как приклеилось. А иному человеку и так клеишь, и этак, а все равно ничего не получается. Так же было у меня и с Татушкиным, который на самом деле не был Татушкиным.
Вот и сейчас, когда я думаю о нем, чувство вины перед ним никак не проходит. И только по одной причине: я не запомнил его фамилию! Вот он летает надо мной, летает и спрашивает безмолвно: автор, блин, Лева, корова, что ж ты мне не придумал какой-нибудь более приличной фамилии? А? А я пожимаю плечами...
Через много лет в полутемном ночном автобусе я возвращался из гостей с гитарой под мышкой, и какой-то парень напротив меня сидел, улыбаясь в руку, иногда поглядывая, улыбаясь и поглядывая. И только когда он вышел из автобуса, я понял, что это и был Татушкин, Коля или Толя, к которому в моей жизни так и не приклеилось имя, какое-то точное, односложное, крепкое имя, и потому-то, быть может, и не пошла в моей жизни та тема, которую он предлагал. А могла бы пойти... Могла бы, наверное.
Сравнивая изображения трех женщин – розовой японки Люси, живописной женщины Данаи, и мутной тетки на фотографиях, которую я никак не назвал, то есть Женщины в Черных Очках, я так и не решил, какой из них мог бы отдать предпочтение в будущей своей жизни.
Люся мне нравилась, как я уже сказал, своим умным лицом, и тем, что ее нагота была как бы второй кожей. В ее изображении почему-то не было ничего стыдного. Она была
обычной резиновой женщиной, каких теперь показывают по телевизору в страшных количествах, как рекламу мыла или сока, просто это была первая из увиденных мной резиновых женщин, и я сразу понял, что ничего страшного в них, этих женщинах, в сущности, нет. Каждая из них может быть подругой, сослуживцем, прохожей или даже близким человеком. Это очень хорошие, хотя и немного резиновые женщины.
Перед Данаей мне до сих пор немного стыдно... Я оскорбил эту практически богиню (хотя и вынул потом открытку из мусорного ведра, отмыл и положил на место). И только к Женщине в черных очках я, пожалуй, до сих пор сохранил какое-то подобие чувства, а именно жалости. Мне всегда хотелось как-то помочь ей. В ее большой беде с этими фотографиями, которые продавал Тутышкин за тридцать копеек. Но помочь так и не удалось.
Как-то раз я все-таки зашел к нему. Я твердо пообещал себе не проявлять повышенного интереса к японкам, чтобы не ронять свой статус, только один раз посмотреть внимательно на розовую, и все.
Коля встретил меня с загадочным выражением на лице, отвел в ту «большую» комнату, где находился встроенный шкаф, и показал маленький замочек, на который он был заперт.
– Отец запер, – грустно сказал Коля.
Мы грустно помолчали. Судьба запертых в шкафу японок была тревожна. Неужели теперь они остались одни, без нас, безо всякой поддержки, без человеческого участия?
– Ладно, не расстраивайся, – сказал Коля. – У нас с тобой сегодня будет другая программа. Сейчас, знаешь, один человек придет. Мягкий его фамилия.
– Кто придет? – изумился я.
– Мягкий придет! – повысив голос, сказал Коля. – Книжку он там какую-то надыбал, запрещенную. Не «Архипелаг ГУЛАГ», но тоже что-то в этом роде. Про это самое дело. Старинная книжка. На даче, говорит, нашел. Будет, короче, чтение вслух! Без японок!
– Может, я пойду? – неуверенно спросил я. В голову закралось какое-то нехорошее сомнение: с кем же именно Татушкин собирается дружить – со мной или с Мягким? И как сообразуется приход в гости Мягкого, да еще с какой-то запрещенной книжкой, с той памятной фотосъемкой в школьном туалете? Может, теперь они меня решили сфотографировать?
Обдумать все это я не успел, потому что Мягкий уже пришел.
Он не только пришел, он уже сидел в том самом большом кресле, где только что сидел Коля и уже читал книжку, бережно обернутую в зеленую клеенку. Содержание книжки так захватило всех нас, включая меня, что момент, когда все это, собственно, началось, я как-то пропустил.
Мягкий читал, побагровев от напряжения:
«Графиню пробудил поцелуй. Грегорио стоял перед ней на коленях, прильнув к ее устам. Приоткрыв глаза, еще затуманенные сном и сладкой негой любви, она ответила на его ласку. Некоторое время они не шевелились, слившись губами, сплетясь языками, глядя друг другу в глаза. Наконец граф оторвался от губ жены – но лишь для того, чтобы покрыть поцелуями ее шею и плечи. От этих прикосновений Наде стало щекотно; она захихикала. Ласки графа сделались нежнее; он спустился к ее груди и подолгу оставался у каждого розового бутончика на вершинах заснеженных холмов».
– Я больше не могу! – жалобно сказал Мягкий. – Я боюсь!
– Чего ты боишься? – грубо преспросил Лутышкин. – Чего вы все боитесь, я не пойму?
– Боюсь, что мне станет плохо.
– Читай! – сказал Коля.
Мягкий еще попробовал читать, но у него ничего не получилось. Он стал хихикать, потом всхлипнул и сказал, что больше читать не может. Я отказался взять у него книгу.
– Так! – сказал Татушкин. – Ну вы даете! Это же книга! Это даже не картинки!
Видно было, что он расстроен.
– Несерьезно как-то это все, – сказал он сумрачным тихим голосом. – Сами же приходите. Сами приносите. А потом что? Читай, Лева! Ты мне друг или нет?
Подумав, я взял из рук Мягкого книгу. Книга тоже была мягкой. Она легко принимала форму руки. Как будто ее долго мяли. Все вокруг вдруг стало каким-то мягким, дряблым. Я начал читать.
«Страсть его разгорелась жарким огнем и жаждала удовлетворения, а дьявольские инстинкты подсказывали новый способ пытки – пытки без бичевания и пролития крови. О, в таких делах дворецкий знал толк! Спустив штаны, он взгромоздился на скамью, между широко распростертыми
ногами девушки. Обхватив ее руками за талию, он приподнял ее ягодицы так, чтобы без труда удовлетворить свою зверскую похоть. Распутный огонь вспыхнул в его глазах, когда взору его предстала совершенная округлость, испещеренная следами жестокого мучения...»
– Ну что, Мягкий, жив еще? – насмешливо спросил Коля.
– Ну что, Коля, опять фотик приготовил? – спросил Мягкий, багровея.
– Что? – неприятно удивился Коля. – Что ты сказал? Какой фотик?
– Такой! – заорал Мягкий и тревожно вскочил.
– Какой? – заорал Коля и тоже тревожно вскочил.
Я сидел ни жив ни мертв и думал, что делать в такой непростой ситуации. Они ушли в другую комнату и стали там выяснять свои отношения. Оттуда доносились глухие голоса и тупые звуки.
Мягкий был прав. Коля Татушкин мечтал сфотографировать его за каким-то постыдным занятием, смысл которого я начал постепенно понимать (хотя и не до конца) еще после первых встреч с Данаей и ее золотым дождем. Татушкин считал, что Мягкий выложит за компрометирующие его фотографии не жалкие копейки, как за просмотр японок, а сразу рубля три или даже четыре.
Наверное, рано или поздно так оно и случилось. По крайней мере, должно было случиться, потому что Татушкин шел к своей цели с диким упорством, уверенно и неудержимо. Но мне уже не суждено было стать свидетелем этой драмы.
Я ушел домой.
Хорошо идти домой вечером под дождем.
Дождь странно блестит под фонарями, шуршат троллейбусы, в лужах отражаются окна. Ты один. И ты идешь домой.
Было неважно, что именно я понял в этот день (который так мягко перешел в вечер), но именно в этот вечер давешний снег вдруг превратился в дождь. Было сыро, темно, по-зимнему тепло и уютно, и я, слава богу, шел домой.
И с каждым шагом я понимал, насколько же это лучше – идти домой, чем разбираться со всем этим.
Отчасти мне было стыдно. Я оказался не готов к восприятию большой литературы. И большого искусства.
Они меня как-то подавили своей огромной мощью. Но я совершенно не жалел об этом. Жалел я только о нашей дружбе. Ведь неважно, на чем замешена дружба. Важно, что она замешена.