Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 46

— Ох, и тяжко он ждал, помереть не мог, пока ты не приедешь! Я тут была виновата…

— А почему он так тяжко ждал? Не говорил?

— Говорил, говорил. Хотел передать тебе что-то.

То проясняется, то сгущается тьма. Здесь и там возникают отдельные белые точки. Из слов венского экипажных дел мастера явствует, что состояние Пала Грегорича превратилось в банковский счет. Из слов старухи матери видно, что ему, своему сыну, хотел он передать этот счет. Значит, счет у него был. Куда ж он его девал? О каком банке шла речь? Разве можно его не искать? Просто-напросто взять да забыть, хладнокровно, сознательно выкинуть из головы?

Нет, нет. Не может состояние исчезнуть бесследно. Даже зернышко пшеницы, упав на край канавы или еще куда-либо, однажды непременно выползет на свет, прорастет даже из кармана пальто. А тут такое дело! Ведь слово одно надоумит, искра одна осветит…

Долго ждать не пришлось. Как-то раз Дюри позвали к бургомистру Тамашу Криковскому писать завещание. Здесь были главный городской нотариус и сенаторы, которых умирающий призвал в свой последний час.

Голова бургомистра, некогда столь своевольная и властная, а теперь бессильная и желтая, покоилась на подушках, но голос его, даже сейчас, когда он прощался с чиновниками, возлагая на души их дальнейшую заботу о городе, голос по-прежнему звучал торжественно; он вынул из-под головы официальную печать и с глубоким вздохом протянул ее главному нотариусу:

— Двадцать лет я скреплял ею акты правосудия.

Потом он продиктовал Дюри завещание и, как бы обозрев всю свою жизнь, заговорил о революционных битвах.

— Черт подери! Какие это были времена! — сказал он, обращаясь к Дюри. — У вашего отца был красный зонт с просверленной ручкой. В этой полой ручке он носил из лагеря в лагерь наисекретнейшие документы…

— Вот как? Зонт… — заикнулся Дёрдь Вибра, и глаза его блеснули.

Словно молния пронизала мозг. Вот оно! Банковский счет спрятан в зонте. Кровь его забурлила, на висках выступила испарина, мозг победоносно рвался к уверенности.

Состояние было в зонте, да, без сомнения, в зонте! И перед ним всплыла сцена на Тисе: они в лодке, и вдруг зонт упал в светлую воду. Как испугался тогда старик, какую обещал за него награду!

Там наследство, там! В ушах Дюри зазвучали давние слова Грегорича: «Когда зонт станет твоим, он послужит тебе надежной защитой от бурь и дождей». Слова звучали, глухо звенели, гудели, словно только что донеслись с того света.

Сенаторы недоумевали: что случилось с молодым адвокатом, что привело его в такое смятение? Неужто агония господина Криковского? А ведь бургомистр неплохо делает, что уходит, — с какой неохотой он таскал по земле свои старые ревматические ноги, нет, правильно делает, уступая дорогу молодым и сильным; век он, конечно, прожил не зря, вон и портрет его написали для зала заседаний — жизнь его завершилась достойно. А продержи он в своих руках бразды правления еще десять лет, все равно не достиг бы большего — только портрет был бы куда безобразней.

Еще больше поразил сенаторов вопрос, странный, более того, явно глупый вопрос, с которым, несмотря на столь торжественный момент, Дюри обратился к бургомистру:

— Скажите, дорогой господин бургомистр, большое ли было отверстие?

— Какое отверстие? — спросил умирающий, позабыв уже, о чем говорил.

— Отверстие в ручке зонта.

Хватая ртом воздух и судорожно втягивая его, умирающий с вялым удивлением поднял уже стекленеющий, меркнущий взор.

— Откуда мне знать? Я никогда не спрашивал у вашего отца…

Он закрыл глаза и тихо добавил с той особенной беспечной усмешкой, с какой умеют умирать только венгры:

— Если вы подождете немного, я сейчас же спрошу у него. Он мог бы выполнить свое обещание, ибо спустя полчаса после того, как адвокат и сенаторы удалились, гайдук Привода прикрепил к фасаду магистрата большой черный флаг, а в католической церкви один за другим печально зазвонили колокола.





А Дюри Вибра, вернувшись домой, возбужденный, взволнованный, носился взад и вперед по конторе. Сердце его в хмельном угаре так и подпрыгивало от радости: «Есть состояние, есть!» И вдруг сжималось в безнадежном отчаянии: «То есть могло бы быть, если б в руках у меня был зонт. Но где он?»

Он не мог ни есть, ни пить, ни спать. Первым долгом расспросил мать. Старуха напрягала память, но могла сказать лишь одно:

— Кто может знать, сынок, через столько лет! И зачем он тебе, тот драный зонт?

— Я бы собственными ногтями выкопал его из земли, — вздохнул Дюри.

Старуха пожала плечами и покачала головой.

— Может, Матько что-нибудь знает.

А Матько был тут же рядом: служа лакеем «mladi рапа» (молодого барина), он покуривал трубку в передней. Но и Матько пел ту же песню: запамятовал, дескать, дела и поважней того зонта, но помнит, что покойник старый барин, когда помирал, зонт к себе все требовал. Один бог знает, отчего он берег его так крепко.

Теперь, кроме бога, знал это еще кое-кто.

Очень важные сведения оказались у вдовы Ботар, по-прежнему арендовавшей лавчонку в доме Грегорича. Она помогала когда-то обмыть и одеть покойника. Эта славная женщина божилась землей и небом, что зонт был зажат в застывших руках Пала Грегорича; чтобы взять его да вложить вместо него, как и подобает, святое распятие, пришлось разжимать мертвые пальцы.

Адвокат отвернулся и смахнул слезы, выступившие у него на глазах при этих подробностях.

— Да, да, он держал в руках зонт, — твердила вдова Boтap, — не сойти мне с этого места, если лгу.

— Это ничего не дает, — пробормотал Дюри, — надо знать, где зонт теперь!

— Видать, продали с другими вещами.

Это было самое правдоподобное. И Дюри помчался в архив, где среди документов о наследстве должны были храниться протоколы аукциона. Он быстро отыскал реестр проданных вещей: кто и за сколько купил шкафы, столы, стулья; были там шуба, ружье, ягдташ, валенки, аппарат для начинки колбасы, но зонта не было. Он перечитал реестр раз десять — тщетно! Никакого следа, если не считать следующую строку:

«Бесполезные предметы — два форинта. Купил белый еврей».

Кто знает, это ли? Однако только это и могло быть. Среди никчемных вещей мог как раз оказаться зонт. Купил его белый еврей. Значит, надо искать белого еврея. Это первая задача.

Но, позвольте, кто такой белый еврей?

На аукционах в горнопромышленных городах в те благодатные времена редко попадались евреи. Если и встречался один-другой, распознать их было совсем просто. Один был желтый, потому что волосы у него светлые, другой — черный, третий мог быть красный, а если поседел — белый; эти четыре цвета служили опознавательным знаком для всех иудеев, населявших город; но с тех давних пор в Бестерце уже насчитывалось более ста еврейских семей, а господь бог так и не сподобился позаботиться о большем разнообразии цвета их волос.

Однако выяснилось это легко, ибо старые люди помнили, что некогда «белым евреем» звали Йонаша Мюнца — это было тем более вероятно, что он содержал на улице Буза небольшую лавчонку, куда со всех концов города стекались изношенные штаны и жилеты, и отсюда начинался новый этап их земного существования. Лавчонку помнили многие: вывеску на ней заменяли дырявые сапоги, облезлые армяки и сермяги, а надпись, выведенная углем на двери, гласила: «Лишь полевые лилии одеваются дешевле, чем можно одеться у нас».

Это была сущая правда, лишь с тою оговоркой, что полевые лилии одевались куда красивей, чем можно было одеться в лавке.

Такие сведения, разумеется, не удовлетворили Дюри, и, хотя он не был абсолютно уверен, что найдет зонт, все-таки из архива прошел к председателю суда, почтеннейшему господину Столарику, справиться о подробностях — ведь Столарик долгое время был городским нотариусом и знал всех и вся.

Дюри, ничего не утаивая, рассказал ему о своем открытии: он почти отыскал состояние Пала Грегорича, которое, по всей вероятности, положено в иностранный банк. Он не сомневается, что Пал Грегорич упрятал аккредитив в ручку зонта, а зонт, кажется, купил на аукционе какой-то еврей по имени Йонаш Мюнц.