Страница 65 из 70
Ей стало еще горше от того, что она разлюбила некогда обожаемого человека.
Любовь, как и птица, хочет найти удобную ветку на дереве до наступления ночи. А ее любви, видно, так и суждено вечно перелетать с дерева на дерево.
Скоро ее предчувствие подтвердилось.
Как-то раз майским утром на улицу Бюшри явился хорошо одетый горожанин с приятным лицом. Он сказал, что хотел бы поговорить с Жанной.
– Я Итье Бонсержан, отец Филибера, – представился он, садясь.
«Можно не продолжать», – подумала Жанна.
– Вы разумная женщина, – сказал гость спокойно, – и прекрасно поймете то, что я пришел сказать. Через несколько недель Филибер закончит обучение, и придет время подумать о женитьбе. Правду сказать, дело уже слажено года три назад. У меня есть друг, тоже нотарий, человек достойный и обеспеченный, и Филибер женится на его дочери Бланш.
Сложенные на коленях руки Жанны едва вздрогнули. Было бы и впрямь странно, если бы сына нотария уже не определили кому-нибудь в мужья. Среди обеспеченных людей женитьба считалась способом приумножить состояние и упрочить влияние семьи и клана. Юношей и девушек спаривали точно так же, как это делают крестьяне с баранами и овечками. Ей надо было быть к этому готовой.
Нотарий вглядывался в Жанну, ожидая ее реакции. Лицо Жанны оставалось совершенно бесстрастным.
– Кроме того, – продолжил гость, – мы с женой думаем, что сыну лучше жениться на девушке его возраста, чем на вдове, да еще с ребенком.
Вдова, да еще с ребенком. Вот, значит, как о ней говорят. Жанна даже бровью не повела, и гость, похоже, был разочарован. Он, ясное дело, ждал бури и уже видел себя в роли почтенного отца семейства, смиряющего страсти. Жанна даже не спросила его, откуда достойная чета узнала об их связи и как раздобыла ее адрес. Она прекрасно знала, что Париж кишит грошовыми шпиками, да и привратник коллежа недорого взял бы за нужные сведения.
– Вы, конечно, поймете, сударыня, что я пришел просить вас отказаться от встреч с моим сыном. Я уже предупредил его и, надеюсь, как послушный сын, он не нарушит воли своих родителей.
Тут Жанна решила хоть как-то откликнуться на его слова, иначе пойдут толки, что она вовсе бездушная.
– Я поняла вас, сударь, – сказала она твердо и поднялась, давая понять, что разговор окончен.
Бонсержан тоже встал. Он был явно удивлен и продолжал сверлить лицо Жанны глазами. Жанна открыла дверь. Уже на пороге он еще раз посмотрел на нее. Жанна выдержала его взгляд, стараясь ничем не выдать своих чувств.
– Прощайте, сударь.
– Ну что ж, прощайте, сударыня.
Жанна закрыла дверь и чуть не расхохоталась. Лучшая месть иной раз – не показать противникам чувств, на проявление которых они рассчитывают. Да и какой противник из Бонсержана! Он просто обслуга для денег, крохотная деталь чудовищной махины, держащей в плену человека. Как королевская власть. О чувствах нечего и говорить. Если Филибер решит подчиниться родительской воле, то здесь только два объяснения: либо он думает, что планы семьи для него выгодны, либо этот юноша просто слабак. В любом случае это значит, что его больше не тянет к Жанне. А тогда и он ей ни к чему.
Но как избавиться от печали? Она была с Филибером почти год, достаточно, чтобы усыпить ее бдительность. Жанне было невмоготу чувствовать, что ее любовь снова пропала даром, хотя она и пыталась убедить себя в том, что любовь не должна рассчитывать на вознаграждение.
Она присела к столу и стала писать, не отрывая пера от бумаги:
Окончив, Жанна спустилась вниз и пошла помолиться у могилы Бартелеми.
Она взяла для Франсуа другого учителя, но стала следить, чтобы тот возвращался в коллеж задолго до отбоя. Ей вовсе не хотелось снова стать наставницей в любви для какого-то юнца.
В коллеже, должно быть, прознали о связи Жанны и Филибера, потому что этот носатый рыжеволосый парень по имени Франсе де Патэ время от времени бросал на Жанну томные взгляды. Жанна оставалась каменной. Избыток недозрелых фруктов может вызвать изжогу.
34
«Королева Франции»
Сибуле полагал, что их было тысяч сорок, и, видимо, не зря. Сорок тысяч – это почти четверть населения Парижа. В любом случае их было слишком много, и в один прекрасный день у кардинала-прево лопнуло терпение. Он решил принять меры. Сорок тысяч кокийяров совершали втрое больше преступлений, начиная от кражи сосисок с прилавка и кончая взломами ризниц. Их любимейшим делом был конечно же «сбор винограда»: они ловко срезали кошельки горожан, особенно когда те молились в церкви. Судьи ненавидели весь этот сброд и хлопоты, которые он доставлял. Мерзавцы – они мерзавцы и есть, но хоть бы сохранили остатки гордости. Так нет же, когда их тащили в суд, уши хотелось заткнуть, чтобы не слышать их стонов, вранья и наветов. Господи, как же они ловко «чистили лук» – по капле цедили правду, стоило только им заподозрить, что по прихоти раздраженного судьи их станут в голом виде пытать на козлах.[42]
Скверная штука эти козлы, на которых людям раздвигали ноги, вонзая в зад и причинные места железные шипы. Потом их снимали, отправляли на кухню попить супа и предлагали снова «залезть в седло». Тогда это называлось «готовить блюдо». Блюдо для тех строптивцев, которые нипочем не хотели сознаться и назвать имена своих сообщников. Таких могли и привязать за веревку, а потом бросать на землю или в чан с водой. Они ломали так много костей, что оставалось лишь ждать, пока они сдохнут в темнице, куда их бросали.
И вот в один прекрасный день пешие и конные солдаты обрушились на них словно десять казней на Египет. Кокийяров задерживали скопом, и Богу даже не приходилось узнавать среди них своих, ибо таковых там просто-напросто не было. Некоторые из них и вправду совершили паломничество к святому Иакову Компостельскому, но тонзура, которая служила им защитой от светского правосудия, не мешала ловкачам взламывать ящики для пожертвований или стянуть дароносицу при всяком удобном случае. Для них это было не только не преступление, но нечто прямо противоположное. Боже праведный! Да они просто чуть раньше срока пользовались Господней милостью.
Больше всех радовались этой охоте продажные девки: теперь они могли оставлять себе всю выручку, часть которой раньше забирали кокийяры, заделавшиеся сутенерами.
Ни архиепископство, ни Университет на сей раз не протестовали против ареста этих примазавшихся к Церкви проходимцев. Злые языки говорили, что судьи просто боялись подхватить от них вшей или еще чего хуже.
Как бы то ни было, но вшей и блох в Париже и вправду поубавилось. Кое-кто предлагал даже поджечь Шатле, куда приводили задержанных, чтобы оздоровить воздух в городе.
После разбирательства две дюжины из них вздернули: закоренелых разбойников и прожженных мерзавцев вроде того, который хотел отрезать ногу брату Жанны, Дени.
Парижане вздохнули свободнее, и Жанна не была исключением. Она перестала дрожать от страха, когда Франсуа отправлялся с кормилицей на прогулку.
Оставались только Дворы Чудес. В Париже их было шесть: на площади Мобер, около башни Барбо, на Гревской площади, в Сент-Авуа, на главном рынке и у ворот Сен-Мартен. Нищие, которые были не столь наглы, как бродяги с ракушками, собирались в подходящих местах. Главным образом там, где были большие харчевни и пища. К примеру, у главного городского рынка, где после закрытия им бросали остатки еды. Люди, набившие пузо в тавернах, чувствовали нечто вроде вины при виде сидящих у входа калек и, случалось, давали им монетки. Нищие облюбовали места, где во всякое время бывало много народа. На Гревской площади постоянно слонялись люди, поджидавшие какой-нибудь изощренной казни вроде погружения в кипяток или колесования. Ничто так не горячит кровь, как вид палача, дробящего молотом кости бедняги, привязанного к колесу!
42
Жаргон того времени. Выражение «очищать лук» означало выдавливать правду капля за каплей. Тот, кто «чистил лук», назывался тогда «весами» (прим. автора).