Страница 32 из 44
Председательствующий: Это было использовано не для слезы, а для антисоветской деятельности. Комитет стал центром националистической борьбы.
Словно гадая на «Последнем сталинском расстреле», Бенцион Шамир закрыл черный том и раскрыл его в другом месте.
Маркиш: когда выходит книга Шолом-Алейхема на русском языке, она имеет тираж сотни тысяч и в состоянии накормить людей. А когда она выходит на еврейском языке, она не находит себе такого распространения, потому что наши евреи приобщены к русской культуре. Они хотят большой культуры, у них нет национального пафоса. Они по-еврейски не разговаривают – что они будут делать в Биробиджане? Их дети даже через десять лет не будут разговаривать по-еврейски.
– Ви почьитайте пххо Беххгельсона, – не позволила ему блуждать самостоятельно Дора Соломоновна и, поставив чашку на линолеум, открыла черный том на самом зачитанном месте.
Бергельсон: Меня воспитывали в строго националистическом духе. Другого духа вокруг себя я до семнадцати лет не видел. В моем детстве не было ни одной русской книжки.
Мне было одиннадцать или двенадцать лет, когда я научился кое-как по слогам читать по-русски от заглавных листов Талмуда, потому что там названия каждой книги, как это требовалось по закону, повторялись теми же самыми ассонансами слов по-русски. Почти большинство евреев, в том числе ремесленники, изучали Талмуд. Кто меньше знал, кто больше. Я помню шорника, который всегда в субботу, когда в синагогу собирались евреи, разбирал им довольно замысловатые вещи. Те, которые не знали, не могли разбираться сами, собирались в синагогу, и между двумя молитвами – предвечерней и вечерней – он читал Талмуд и объяснял, в чем дело.
В августе выпадает день, когда сгорел храм Соломона. В этот день сутки постятся все евреи, даже дети. На целый день уходят на кладбище, там «вместе с мертвыми» молятся, и я до того был насыщен атмосферой сгорания этого храма, так много говорили об этом, что, когда мне было шесть-семь лет, мне казалось, что я слышал запах этого угара-пожара. Я это говорю, чтобы показать, насколько врезался этот национализм.
– Ви смотххите, в чьем он ххаскаивается, – не давала Бенци вчувствоваться Дора Соломоновна. – В том, что пххьинимал сльишком бльизко к сьеххдцу тххагьедию своего наххода! Это мнье тоже Миля ххастолковал…
Бенци проникновенно кивал, но сам он не мог принять трагедию Бергельсона близко к сердцу, пока ему мешали сосредоточиться: воображение, то есть душа, было отключено, хотя глаза и улавливали смысл.
Бергельсон: Нас очень волновало закрытие еврейских школ. Это было открытое признание, что мы будем лишними. Во-вторых, мы считали, что это распоряжение не ЦК ВКП(б).
А с другой стороны, мы знали, что в еврейских школах уменьшается количество учеников, но для меня лично это был вопрос еврейской культуры вообще. Я видел, что сами родители не отдают детей в еврейские школы. Меня интересовала дальнейшая судьба еврейской культуры. Калинин считал, что еврейская культура может развиваться в Биробиджане, я это читал в его брошюре и слышал из уст Калинина. Для меня стало ясно, что нужно дотянуть эту литературу до тех пор, пока будет она развита в Биробиджане.
Председательствующий: Вопрос ассимиляции вас беспокоил?
Бергельсон: Я в ассимиляцию не то что не верил, а я считал, что это очень длительный процесс, а это значит – длительная агония, и она может быть страшнее смерти.
Председательствующий: Вы и сейчас ассимиляцию еврейского народа среди советского народа называете агонией?
– Ви чьитайте то, щто Миля отчьеххкнул, – не выпускала его на волю Дора Соломоновна. – Он умьел отдельять главное от втоххостепьенного! Почитайте, вот: допххос поэта Квитко. Я пххьизнаю себья вьи-новным в том, щто, будучьи ххуководьителем евххэйской сьекции союза совьетских писательей, я нье ставьил вопххос о закххытии этой сьекции.
– Спасибо, спасибо, позвольте я сам.
– Хоххошо, хоххошо…
Квитко: Продолжая писать по-еврейски, мы невольно стали тормозом для процесса ассимиляции. Пользоваться языком, который массы оставили, который отжил свой век, который обособляет нас не только от всей большой жизни Советского Союза, но и от основной массы евреев, которые уже ассимилировались, пользоваться таким языком, по-моему, – своеобразное проявление национализма.
– Понятно, – с еще большей предупредительностью покивал Бенцион Шамир. – Писать на родном языке – это проявление национализма.
– Вот-вот, ви ухватьили самую суть, как это называл Миля. Я вьижу, ви тоже умный человьек. Ведь щто получается: Евххэйский антьифащистский комитьет создали длья того, щтобы сыгххать на национальных чувствах амьеххиканских евххэев, мол, всье евххэи бххатья. А потом за это самое людьей ххасстххельяли… Ми с Милей еще льегко отдьелались: он получьил десьять льет, а я восьемь.
– А… А в чем формально вас обвиняли?
– Милю тоже обвиньили в том самом, чего сами же от ньего и тххьебовали. Тххьебовали, щтобы он воспьевал нащу новую хходьину, а потом стали обвиньять, почьему он воспьевал имьенно ее, а не вьесь Совьетский Союз. У Мили быльи генияльные стихьи: ми хходину стххоим у кххая стхханы, гдье слыщится ххокот амуххской волны… У менья и сейчас гоххло пеххьехватывает от этьих слов, а сльедоватьель по-дыскьивался: так значьит Совьетский Союз – это не хходина? Какую еще хходину ви стххоите? Длья кого? Почему ви пьищете: я нигдье не вьидел такого ослепьитьельного солнца, я нигдье не вьидел такьих ослепьительных улыбок? Щто, в дххугьих ххьеспубликах солнце хуже, ххусские или укххаинские улыбки хуже жидовских? Миля пыталсья ему ххастолковать, щто этого тххьебуют законы поэзии: всье, щто поэт воспьевает, он должен изобххажать как что-то особьенного. Ви же нье можьете объясньяться в льюбви к женщьине и говоххить, что она такая же, как всье. Хотья на самом дьеле это так и есть. Ви же нье можьете сказать: у тебья удивьительные глаза, хотья у тысьяч дьевущек они ничьють не хуже, у тебья волщебный голос, хотья и не лучше пххочьих… О, Миля умьел отхльестать и тупьиц, и пххиспособльенцев! Когда наш завьедующий нахходным обххазованием Дххисин хотьел закххыть евххэйскую школу, Миля пххьямо на паххтийном собххании назвал его человьеком с говоххьящей фамьилией! И даже самые отпьетые антисемьиты смеялись!
– Да, очень остроумно. А вы сами как – стихов не писали?
– Ну щто ви, я о таком и подумать не смьела! Мейлех Теххлецкий поэт – и я поэт!.. Смьех! Пххавда, сльедоватьель от менья все ххавно тххьебовал, щто-бы я пххьизналась, щто Миля вовльек менья в националистьическую оххганьизацию.
– И вас… – Бенци хотел спросить: били, но это показалось ему неделикатным по отношению к женщине, и он спросил: – Вас подвергали пыткам?
– Ньет, в сххавньении с тххьидцать сьедьмым годом те, кто пххобовали, говоххьят, щто это был кух-хохт. Ххебьята из-за гхханьицы побывали и в сигухханце, и в польской оххханке, и даже в гьестапо, и всье в одьин голос пххизнавали, щто наше энкавэдэ тоже было самое пеххьедовое. Но менья не бьили. Матеххьили, оскоххбльяли, угххожали – это да. А потом сльедоватьель пххьиколол на стьенку льист бумаги: я, такая-то, такая-то, пххьизнаю, щто Теххлецкий Мейлех Сххульевич вовльек менья в националистьическую оххганьизацию, – поставьил менья льицом к этой бумаге и ущел. Сказал только: когда вспомнищь, позовьещь. А до этого стой. И я стояла. А когда пыталась сьесть, конвоихх бьил менья по ногам табуххьеткой. Но самое тххудное – ви менья извиньите – когда в убоххную хочьется. Миля мне чьеххез много льет пххьизнался, щто у ньего уже тогда был пххостатьит, ему тххьебовалось опххавльяться каждые полчаса, а ему пххьищлось пххостоять больще двух суток. Мнье, пххавда, тоже, но мнье-то не нужно было так часто опххавльяться. У менья только ноги опухли, выдавливальись из дыххочьек на баххетках, как тесто, щнуххки вьедь отобххали… А у Мили конвоихх попался добххый паххьень, буххьят или нанаец. Он ххазххьешил Миле подвьесьить в бххьюках бутылку, и Миля в нее опххавльялся. Ви менья извиньите за такие подххобности…