Страница 8 из 56
«Дддда здддррравствует Ррррадзянка!».
Трубачи устали. На морозе пристывают к трубам губы. Как только обрывается марш, сразу же шелестят по снегу тысячи солдатских сапог. Отдохнув, трубачи ударили снова, раздувают щеки маршем «Москва». Под эту плавкую русскую мелодию, по этому снегу с алеющими кровью бантами, ноги сами подламываются, сами идут; солдаты подтягивают: «Масква, Масква златые главы!» и шелестят их сапоги.
– Братцы, долой войну! – кричат высыпавшие из мастерских, замасленные железнодорожные рабочие. – Долой! – ревут ответно солдаты. Под бледным полковником боченится от этих криков конь. На Московской мы столкнулись с желтыми бескозырками драгунского полка, едущего под полувальс, под полумарш. И пока стоим, пропуская конницу, в строй вбегают пьяные от счастья интеллигенты в пальто с каракулевыми воротниками, жмут солдатам и офицерам руки, кричат:
«Да здравствует армия! Да здравствуют офицеры!»; ревом «ура» солдаты отвечают и им.
Под это немолчно стонущее «ура» мы подходим к Соборной Площади. Головная колонна с командиром на коне поровнялась уже с трибуной комиссара Временного Правительства. Изредка князь Кугушев помахивает каракулевой шапкой в знак приветствия. С странно сведенным лицом стоит и генерал Бем, держа под козырек. Его белую перчатку я вижу на кровавых полотнищах кумача. А вокруг взлетают папахи, гремят марши, туши. Вместо губернатора с балкона губернаторского дома взвизгивают его несколько горничных: «Урра, да здравствует революция!».
Но вдруг всё прорезали сиплые выкрики: «Бема бьют!». И все кинулись к трибуне комиссара, а с тротуара, ничего не поняв, дамы машут сумочками, платками, кричат: «Ура!». Я и прапорщик Быстров сдерживаем наших солдат. Я кричу: «В строй!»; я остервенел, я лезу на солдат, я знаю, что если сейчас мы их не сдержим, они, может быть, разнесут всё.
– Музыка, музыка! – странно кричит командир полка. Это он хочет хоть музыкой увести бесстройную разламывающуюся полковую колонну. Гулко бухнул большой барабан, но с разных сторон мешаются с музыкой те же хриплые крики: «бьют, бьют!».
В воротах какого-то дома мы, пять прапорщиков, не впускаем наседающую на нас толпу. Сзади на снегу валяется голый, пятнистый от кровоподтеков, растоптанный солдатскими сапогами труп полного человека и в этом трупе, странно раскинувшем руки и ноги, есть что-то совершенно несообразное с только что виденным командиром бригады и начальником гарнизона.
– Товарищи! Где же свобода?! Товарииииищщ-щиии! Это же позор революции! – надрывается ломкий, умоляющий юношеский голос прапорщика Быстрова. Я уперся кулаком в грудь лезущему на меня солдату, его глаза бессмысленно остеклянели, ряд желтых, словно собачьих, зубов ощерился, изо рта тянет самогоном. «Да, что ты осатанел, чорт!», кричу я. А солдат только разгоряченной дышит, прет, давит, он только и видит что валяющийся сзади меня окровавленный труп. С площади долетает марш, это командир всё еще хочет увести солдат музыкой.
И вдруг из-под солдата на меня вывернулся розовенький гимназистик с голубыми кантами эвакуированной из Польши гимназии; ему жарко от давки, но даже среди одичалых солдатских лиц, это хорошенькое лицо ошеломляет меня своей искаженностью. Мальчик бьет локтями, протискивается. «Пустите!» с визгом кричит кудрявенький, хорошенький буржуазный херувимчик.
Упав, я еле выпростался из-под сбивших меня тел; они прорвались; я только вижу их бегущие к трупу подметки с налипшим на них снегом и меж серых шинелей маленькую, черненькую, гимназическую, опережающую всех. Возле трупа, размахивая, как мясом, вырванным куском красной генеральской подкладки, хохочет бородатый солдат. «Вот она увольнительная записка-то!». И теребя полуоторванную руку трупа, двое солдат перочинными ножами срезают с генеральского пальца затекшее обручальное кольцо.
А революционные шествия мимо князя Кугушева всё идут, там всё кричат, «ура» и играет музыка. И только в сумерках солдаты и народ расходятся с площади кто куда хочет.
В темноте Пензы вздрогнули фонари и погасли. В этих завываниях ветра их некому зажечь. Горожане крепче запираются на замки, засовы, крючки, боятся грабежей. Но это совершенно напрасно, восставший народ благодушен. В снежной тьме всё тонет в песнях, в лузганьи семячек. На базаре кабатчики попытались запереть трактиры, потому что солдаты не хотят платить за водку, но солдаты не дали запереть, хватит, поплатили и задарма пьют за здоровье Революции Ивановны.
Этим то и хороша февральская свобода, что она полная свобода! В ней осуществлена совершетейшал свобода человека!
Посередь снежной улицы, в темноте, мимо нашего дома идут солдатские толпы; сквозь нежно-лапчатую ткань морозного окна видно, как, качаясь, идут в обнимку, в шинелях нараспашку и всё поют в разнобой, с жгучим удовольствием. А у нас в комнате, указывая на них, присяжный поверенный Ладыгин, в молодости за дело народа знававший каземат Шлиссельбурга, говорит с отвращением:
– Теперь мы все в их руках, – и помолчав, добавляет с какой-то трещиной боли в голосе, – ухнула Россия… там, – указывает он куда-то, вероятно, на Петербург, – всё упустили… а теперь уж не подхватишь… всё пропало…
VI
В неурочное время в сторожком мраке пустой Никольской церкви, у иконы Богородицы, в высоких, серебряных, закапанных воском подсвечниках горят желтые свечи. В церкви нас двое: мать и я. Дряхлый отец Никодим в зеленоватой епитрахили служит напутственный молебен; в церкви пахнет и ладаном и какой-то милой затхлостью. Я уезжаю с маршевым батальоном на юго-западный фронт, где началось наступление русской армии.
В чем-то легком, черно-кружевном, на коленях перед сурово темнеющей Богородицей молится мать; в ее моляще поднятых на икону карих, сияющих глазах дрожат слезы, губы осиливая рыдания шепчут; крепко вжимая крестное знаменье в лоб, в плечи, мать невольно смежает веки и вдруг, не в силах сдержаться, рыдает. От старческого голоса отца Никодима, читающего Евангелие, от музыкально-меркнущей темноты, мать плачет всё безудержней. И после молебна мне с трудом удается настоять, чтобы она не ехала провожать меня еще и на вокзал.
Маршевый батальон выстроен на площади с оркестром музыки впереди. Я член полкового комитета, говорю солдатам краткую речь о начатом наступлении. Я говорю искренно, но мне мешает говорить то, что я всё-таки понимаю, что «разумная дисциплина» и «свободная армия» это нечто вроде балета хромых и оперы немых. Солдаты стоят недовольные, изредка, как бы из вежливости, откашливаются. Маршевые роты не доходят до фронта, с дороги разбегаются по домам, до того не хочется им войны, до того не терпится им дорваться теперь уж не только до своей, но и до чужой, помещичьей земли.
После отслуженного на ветру молебна архиерей Владимир, блеща черными лаковыми глазами, дает нам всем приложиться к прохладе золотого креста и приятно кропит обнаженные головы мокрой метёлкой.
Команда: «Становись!». И вот оно первое движение к окопам: погрузка в вагоны. Ах, как хорошо идти под музыку этого легкого веселого марша, под нее бы и умереть пустяки. У вокзала раздается отчетливый шум снятых к ноге винтовок и солдаты давкой врываются на перрон. Возле длинного красного эшелона стоят матери, отцы, сестры, дети. Матери всё пытаются еще хоть раз обнять сыновей. А в теплушках с взвизгами затереренькала гармонья: «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает!».
У головы поезда горнист играет сигнал к посадке. От этих тревожных звуков даже крепившиеся женщины заплакали. А в вагоне всё разухабистой, всё хулиганистей наяривает ливенка. В ответ горнисту свистит паровоз. И эшелон медленно и плавно поплыл от пензенского вокзала. Крича что-то безумное, вырываясь из рук дочерей, мать прапорщика Быстрова, протянув к нему руки, бежит за поездом.
А поезд дымит, ускоряет ход, поезду ее не жалко. Она упала, ее поднимают какие-то темные люди. В поезде с звоночками перебирает гармонья; солдаты поют: «вышли мы все из народа, дети семьи трудовой». У окна вагона Быстров стоит с затуманенными глазами. На верхней полке весельчак прапорщик Кирилл Ивановский, задрав вверх ошпоренную ногу, напевает: «Завтра может в эту пору нас на ружьях понесут…». А внизу между лавок, сидя на фибровом чемодане, похохатывает банкомет поручик Нижегородцев, тасуя карты, уже начиная «железку».