Страница 23 из 56
– Да ведь это ж женщина и пленная! – вмешиваюсь я.
– Женщина! А что ж что она женщина? Вы видели какая это сволочь? Это ж чекистка, чорт, она своей рукой расстреляет нас с вами и не моргнет!
Шум и крики разгорались. Возле вагона началась давка, борьба, как вдруг на рельсах появилась быстрая, кривоногая фигура полковника Симановского и резким тенором Василий Лаврович закричал:
– А ну-ка, господа офицеры, немедленно разойтись!
Тряпкин шел от вагонов хмурый, шепотом ругался матерно: «Всё равно заколю…». И глядя на его потемневшее лицо с тяжелой отпадающей челюстью и крошечными мышиными глазками, ушедшими под череп, я вспомнил, как целовала и крестила его кроткая женщина с бессильным лицом.
В это время, пробивая подковами талый, разъезженый снег чернопегого размокшего станционного двора, к станции подъехал отряд казаков. С разнообразным оружием, на разномастных конях казаки напоминали ватаги Степана Разина. Впереди на подбористом золотистом коне, в кавалерийском седле, с мундштуками, ехал старый казак с бородой по пояс.
– Откуда конь-то такой, станичник?
– Большевицкай, отбили, – проговорил старик, и, молодо спрыгнув с коня, подвел привязать его к изгороди.
Казаки спешивались, привязывали к станционному красному забору коней. И все обступили отбитого у большевиков сухоногого, жилистого англичанина. Наперебой крича, казаки рассказывали, как захватили большевистский разъезд. И от их криков тонкокровный скакун, оказавшийся казачьей добычей, боченится и перебирает ногами.
– Да, на что он тебе? Отдай молодому! Всё равно продашь! – нападают на старика молодые. Но старику жаль уступать англичанина. Мозолистой ладонью похлопывая его то по крупу, то по шее, он отнекивается. И вдруг вскидывая головой, взмахивая руками, не вытерпев, ругается на молодых, чтобы отстали.
Среди колготящихся казаков я заметил у изгороди прислонившегося, рослого черноусого солдата с необыкновенно землистым, чуть скошенным насторону, лицом. Солдат стоял, не вмешиваясь в общий шум. Казаки забыли о пленном. И, наконец, не выдержав ожидания, он дернул за кафтан крайнего, тихо проговорив:
– Куда же мне-то? Усатый казак недовольно обернулся.
– Постой… эй, ребята, отведите-ка пленного к начальнику. Ведерников, – сказал он низкорослому казаку с выбившимся из-под папахи чубом, – отведи ты! – И казак снова с азартом вошел в общий галдеж вокруг бренчащего мундштуками, боченящегося коня.
Нехотя выйдя из толпы, казак Ведерников махнул пленному и солдат, находу оправляя шинель и подтягивая пояс, пошел за ним. Я остался возле коня, в казачьей толпе. Спор о коне готов был перейти уже в драку, как вдруг сзади я услыхал голоса: «Поймали одного… сейчас расстреливать…» Я обернулся: по пестро-снежным, грязным шпалам солдаты-корниловцы с винтовками вели черноусого солдата и лицо его словно еще землистей, словно ушла уже из него вся кровь; голова опущена в землю, он глядит на рельсы, на лужи, на свои загрязненные сапоги; а из теплушки выпрыгивают, бегут смотреть как будут расстреливать.
Солдата свели с железно-дорожной насыпи в поле. Вскоре раздался выстрел, один, другой, третий и всё стихло. Все ходившие смотреть идут назад, а там на снегу осталось что-то белокрасное.
В наш вагон впрыгнул юнкер Сомов, на юном лице плавает странная улыбка.
– Расстреляли, ох неприятная штука, всё твердит: «за что ж, братцы», а ему – «ну-ну, раздевайся, снимай сапоги». Сел он на снег сапоги снимать, снял один, «братцы, говорит, у меня мать старуха, пожалейте ее!», а этот курносый солдат-корниловец, «эх, говорит, да у него и сапоги-то каши просят!» и раз его прямо в шею, кровь так и брызнула.
Пошел снег, стал засыпать пути, вагоны, расстрелянное тело. Мы сидели в вагоне, пили чай.
– А что ж вы хотите? Что у нас тыл что-ли есть, «лагеря для военно-пленных»? – горячится в вагоне курчавоволосый, как негр, поручик Злобин. – Гражданская война, это не внешняя, тут тыла нет, тут везде фронт, я ли, он ли, а раз сдался в плен, стало-быть «в расход», играй в ящик.
– Вы к ним, к красным, попадитесь, – с хрустом перекусив кусок сахара, усмехается капитан Садовень, – они нам сначала на плечах погоны вырезают, потом на лбу кокарду выбивают, потом пулю в затылок и полуживьем в землю.
– Да-с, гражданская война, дело сурьезное, тут отец дьякон ставь деньги на кон, тут «нервов» не полагается, – затягиваясь папиросой, смеется незнакомый мне прапорщик и от его папиросы тянется длинный синий дым.
Я отпиваю чай, жую черный сухарь и, глядя на ровно летящий мимо вагонной двери снег, думаю о том, что эти крестьянские трупы загородят нам все дороги и с гвардии-полковником Кутеповым мы именно поэтому не дойдем не только уж до Московского Кремля, а, может быть, даже и до ближайшей деревни. Черноусый солдат стоял передо мной, это с ними я ел из одного котелка, сидел в окопах, с ними был в боях. Я думаю, русскому убивать русского тяжело потому, что мы люди одной утробы и единой судьбы; а мне, чувствую я, убивать своего – не под силу.
III
У колонн прекрасного Парамоновского дворца в Ростове, у штаба армии, стоит караульный кавалерист в зеленом бушлате, в мягких гусарских сапогах, с винтовкой в руках; у кавалериста удлиненное, породистое лицо; он устал от стойки, переминается.
Когда я обвязанный бинтами, с обмороженным лицом, в смерзшихся сапогах и холодной шинели подхожу ко дворцу, кавалерист не без грубости спрашивает, кто я такой и что мне надо? На его теплый бушлат, на вырывающиеся из-под него малиновые чикчиры с серебряным позументом, я гляжу неприязненно, я говорю, что по приказу начальника партизанского отряда приехал с личным докладом главнокомандующему генералу Корнилову и мимо корнета прохожу во дворец, сразу попадая в колонный зал.
Здесь всё шумит от гула голосов, военных шагов, звона шпор. Зал полон офицерами в блестящих формах; тут – центр быховских узников, участников заговора и восстания Корнилова. Посреди зала, окруженный офицерами, полноватый генерал А. И. Деникин с клинушком седой бородки, в синем штатском костюме похожий больше на доброго буржуа, чем на боевого генерала; с ним говорит болезненно-худой генерал Марков; в темном френче, надменный, прохаживается генерал Романовский, разговаривая с небезызвестным членом Государственной Думы Аладьиным, почему-то одетым в форму английского офицера; ходят какие-то штатские, журналист Суворин, матрос Федор Боткин. А перед кабинетом главнокомандующего, как статуя, в черной аршинной папахе замер темнокожий текинец.
Адъютант Корнилова, подпоручик Долинский, открывает мне дверь. Корнилов – за письменным столом. Он протягивает маленькую, словно юношескую, желтую сухую руку. Я вижу его впервые. Корнилов щуплый, с монгольским лицом, с монгольской жидкой бородкой, узкие, горячие, «неевропейские» глаза разрезаны накосо; штатский костюм сидит на генерале мешковато; и странно, голос у Корнилова глубокий бас, совершенно неидущий к его почти хрупкому телу.
По мере чтения доклада полковника Симановского на желтом лице генерала гневно сдвигаются скулы, монгольские глаза темнеют и бледная рука, с массивным золотым перстнем на мизинце, вздрагивает; и вдруг, отбросив донесение, Корнилов вскрикивает:
– Как? Не получали ни консервов и ничего теплого?
Я еле поспеваю за генералом через освещенный верхним светом прекрасный зал Парамоновского дворца, где при появлении главнокомандующего сидевшие с шумом вскочили, шедшие остановились, всё замерло; только я иду за Корниловым и мне приятно слышны его резкие шаги и мои, за ним.
Мы вошли в кабинет какого-то безнадежно жалкого генеральчика с заросшей волосами зашеиной. Корнилов бросил перед ним на стол донесение Симановского и резко сказал: «Выслушайте, генерал, что вам доложит офицер отряда полковника Симановского!».
Шумно бросив дверь, главнокомандующий вышел; и снова в колонном зале как вросли в паркет, шедшие с клекотом шпор, рослые гвардейцы, цветные гусары, женщины-прапорщики, круто остриженные под мальчишек, и текинцы, перетянутые узкими ремешками.