Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7



– Огород же ведь, – сказал Саша, – мой!

– Не “мой”, а “наш”, – поправил старичок. – У нас все общее, это хорошо и полезно.

– А молоко? – спросил Саша и подбородком повел.

– И молоко, – сказал старичок.

– А вон Зерубавель марки собирает, – не отступил Саша Ривкин, – они что, тоже общие?

– Нет, – сказал старичок. – Совет ветеранов собрался и решил, что марки не общие. Я голосовал против.

– А почему? – захотел понять Саша Ривкин.

– Раньше, – коротко вздохнул старичок, – когда наши люди работали на просушке болот, в перерыв кто-нибудь хотел петь. Петь песню. И тогда вся бригада совещалась и решала, как тут быть. И если хоть один человек был против, никто не пел. Никто. А сейчас молодые люди собирают марки и ни у кого ничего не спрашивают. Новые времена пришли!

– А огород? – с надеждой спросил Саша. – Там же всего три грядки!

– Ну и что ж! – твердо сказал старичок. – Земля все равно общая.

– А душа? – снова спросил Саша Ривкин.

– Души нет, – сказал старичок. – Только сердце. – И руками развел виновато.

Тут было над чем задуматься. Как это – нет души! А что ж тогда тянет и ноет с левой стороны, когда сердце у человека совершенно здоровое? Это в Электроуглях в заводском клубе лекции читали, что, поскольку Бога нет – а это раз и навсегда доказано спутниками, – то и души тоже нет никакой, и точка. И вот вам, пожалуйста, нате – под Армагеддоном открывается такая же жеребятина! Но Саша Ривкин не стал обижаться на нумерованного старичка, а только взял его на заметку.

Дикое мнение старичка, собственно говоря, имело право на существование; Саша готов был это признать. А вот путать “мое” с “нашим” он не согласился бы ни при какой погоде – хотя бы потому, что такая путаница преследовала его все годы жизни в Электроуглях и прямиком вела к нищете и советской околесице. Последний работяга из заводской котельной, распивая с приятелями ворованный технический спирт, насмешливо ссылался на то, что “завод-то – наш, народный!”, а значит, можно красть все, что плохо лежит, и тем самым переводить тот же спирт для протирки механизмов из размытого разряда “наш” в куда более понятный и приятный разряд “мой”. Так и со здешней крохотной деляночкой. Украсть, что ли, надо эти три грядки для того, чтобы сказать с радостным сердцем: “Вот мой огород!” Но это же глупо и ведет в жизненный тупик.



Сопротивляясь глупости, Саша Ривкин твердил и повторял при всякой возможности “Мой огород” и ударение упрямо ставил на “мой”. Кибуцники, слушая его, пожимали плечами и смущенно ухмылялись, как при встрече с тихо свихнувшимся человеком. Приглашенный в конце концов на Совет ветеранов, он, волнуясь, сбивчиво повел рассказ о котельщике, распивавшем с приятелями общественный спирт и о несомненном вреде путаницы для социального здоровья. Ветераны ничего толком не поняли из того рассказа и вынесли единогласное решение: обсуждаемый Саша Ривкин страдает сильным индивидуалистическим уклоном и не подходит для условий коммунальной жизни. Всё.

Через два дня его тепло проводили из кибуца в большой мир неограниченных индивидуальных возможностей.

Мир пах клубникой: пришел ее сезон. Уличные торговцы выкрикивали цену роскошных литых ягод, уложенных в зеленые пластмассовые корзиночки.

Шагая по людной городской улице, Саша Ривкин рассуждал о том, что крупная, в полпальца размером клубника похожа на зрелую полную женщину, одетую по-вечернему нарядно, а в лесной землянике что-то есть от вертлявой девчонки, расположенной ко всяким приятным глупостям. “А почему? – задавался исследовательским вопросом Саша, и отвечал с долею грусти: – Да так…”

По торговой улице тесно ехали машины и автобусы, а прохожие люди беззаботно пялили глаза на витрины магазинов, лавок и закусочных, сплошной лентой протянувшихся вдоль фасадов домов. Витрины не оглушали роскошью – для того были другие магазины, на других улицах города, – но купить здесь можно было все, что душе угодно: одежду и вставные зубы, парики для религиозных женщин и прозрачные трусики с розой, настоящие золотые цепи и фальшивые картины Марка Шагала, кайенский перец и арабский кофе в зернах, христианскую икону с бисером и музыкальный рог-шофар для игры в синагоге в праздничный день. Лица встречных-поперечных напоминали о бухарских песчаных просторах и холмах Грузии печальной, о коричневых скалах Йемена и иссохших степях Эфиопии; но встречались иногда и голубоглазые носители мерзлого нордического зернышка. Иными словами, весь круглый еврейский мир был щедро здесь представлен, на торговой улице. Девушки разных оттенков кожи в сползающих потертых джинсах, оставляющих открытым для всеобщего обозрения темный глазок пупка, спешили куда-то по своим делам или вовсе без всякого дела. Саше Ривкину хотелось познакомиться с ними поближе и за рюмкой вина в приятельской обстановке во всех подробностях рассказать им о городе Электроугли, увязшем в среднерусских болотах. Обрывки русской речи слышны были здесь и там, вывески на русском языке часто встречались над входом в торговые заведения. Одна из таких вывесок была выполнена не без задора: на небесно-голубом поле, в псевдославянских красных завитушках значилось: “Симпозион “Коммерция и жизнь”. Легкая закуска”. И изображен был кругломордый, похожий на Ивана-дурака то ли кельнер, то ли половой с желтым чубом и расписным подносом в руках. Саша Ривкин подошел поближе, прочитал на стеклянной дощечке “Воронежское землячество” – и потянул дверь.

Собрание, как видно, то ли уже закончилось, то ли еще не начиналось, а может, наступил перерыв; жизненные коммерсанты, человек сорок, сидели за столиками и управлялись с легкой закуской: бутербродами, орешками и зелеными оливками. На одном из столов стояла литровая бутылка водки “Александер”, пятеро застольников выпивали из пластмассовых стаканчиков и вели сбивчивый разговор, не имевший касательства ни до купли, ни до продажи. Среди выпивающих была и девушка располагающей внешности, в джинсовой жилетке, с копной медовых волос над круглым чистым лицом.

– Кончай материться-то! – неубедительно сказала девушка, поймав косой взгляд проходившего мимо Саши Ривкина.

– А чего, он по-русски не понимает, что ли? – обернулся худой, чтобы не сказать изможденный, в затасканной курточке с надписью “Летучий голландец” на спине. – Греби к нам, земеля, все равно сидеть негде!

Но Саше не хотелось никуда грести, он прошел мимо. Тем временем на сцену, украшенную бело-голубыми бантами и транспарантом “Если рынок не идет к человеку, то человек идет на рынок”, поднялся распорядитель и, призывая к тишине, затряс колокольчиком. Публика неохотно подчинилась, а Саша Ривкин, обойдя зал, вышел на волю.

Рынок располагался наискосок от Воронежского землячества, по другую сторону торговой улицы. Рынок был разбит на кварталы, ряды – на торговые гнезда. Евреи, по большей части выходцы из Африки и азиатского Востока, стояли за прилавками и нараспев выкрикивали цены оперными голосами. Некоторые, гордые своим умением, распевали целые куплеты, иногда по-русски, гортанно: “Рас-цветали яблони и груши…” или совсем уже дикое в этих краях, но отменно работающее как манок для уроженцев далеких российских просторов: “С боем взяли город Брянск…” Изобретательность – двигатель торговли, она идет сразу вслед за воровством.

Саша Ривкин остановился у углового лотка, любуясь выложенными на покатом щите овощами. Здесь имелось все, о чем можно только мечтать человеку мечтающему: зеленые ядра капусты, лакированные штиблеты баклажанов, указующие персты огурцов, луковицы в перламутровых сорочках, томные пунцовые помидоры. Натюрморт был квадратно обрамлен пучками укропа, кинзы и вилками махрового салата. Дивясь и радуясь, Саша молча глядел на эту Божью картину.

Торговец – марокканский, верней всего, уроженец с дикими глазами, опушенными необыкновенно длинными, круто загнутыми вверх ресницами, – стоя за своим лотком, внимательно наблюдал за очарованным Сашей Ривкиным.

– Хочешь? – спросил марокканец, придя, очевидно, к выводу, что покупатель из Саши Ривкина никакой. – Вон, бери из ящика. Денег не надо. – И, продолжая наблюдать, отхлебнул глоток черного кофе из маленького стаканчика.