Страница 10 из 98
В усадьбе рода Кунов хранится старинный портрет Конфуция и двух его ближайших учеников, края и складки одежды которых выписаны крохотными иероглифами текста «Бесед и суждений». Трудно придумать более наглядную иллюстрацию существа Конфуциева слова: скромного и практичного, как предметы домашнего обихода, сказанного всегда «к случаю», предназначенного быть усвоенным «всем существом» – и притом слова-орнамента, прикрывающего, как всякое украшение, символическое тело традиции…
Мы не можем «читать Конфуция» – мы можем только читать о Конфуции и благодаря Конфуцию. Ученики излагают заветы Учителя. Но и сам Учитель лишь сообщает об истине, высказываясь по тому или иному поводу. Это погружение в бесплотную твердь парящих облаков, это движение от одного зеркала к другому в поисках источника света, блуждание в лабиринте в поисках выхода-входа не имеет конца в пространстве традиционной культуры. Скажем сразу: мудрецы Китая, призывая своих послушников «возвращаться к истоку», требовали от них доверяться и самому лабиринту. На самом деле, говоря языком китайской традиции, «исток вещей» и есть движение в «небесном круговороте» мирового времени. Правда одухотворенной жизни – это не идея, не вещь, не кумир, а лишь выверенное, ориентированное движение. Правда китайских мудрецов – это Путь (дао) всего сущего. Путь всех путей.
Такой дается нам жизнь Конфуция: хаотическая мозаика фрагментов, череда ускользающих реминисценций, узор мерцающих отблесков незримого лика. «Блики на воде, эхо в ущелье»: мир до реальности фантастичный и фантастически реальный. Стоит нам попытаться собрать из этого калейдоскопа жизни некий целостный образ, воссоздать реальную личность с ее неповторимо индивидуальным характером, с присущим только ей чувствованием мира, с ее стремлением очертить свое пространство, как мы рискуем провалиться в пустоту как раз там, где привыкли находить плотное ядро человеческой души.
Да, учение Конфуция есть воистину только его жизнь, но это жизнь, не вмещающаяся в биографию, в «описание жизни». Словно музыкальный аккорд, эта жизнь навевает память о незапамятном и наполняет сознание ликующей радостью неисповедимых перемен…
Действительный прообраз жизни Конфуция, какой она отложилась в традиции, нужно искать все же не в субъективном, внутренне однородном «я», а в мире телесной интуиции. Ведь именно телесный опыт раскрывается нам как бесконечное разнообразие, изобилие жизни; именно тело является средой нашей сообщительности, событийности с миром и только им определяется качество и глубина переживания. Наконец, тело – это всегда оболочка, покров, укрытие и, следовательно, природное, еще совершенно безыскусное украшение.
Все эти свойства как раз и отличали подлинное слово традиции, которое было словом-плотью – знаком жизненных метаморфоз и единственности каждого мгновения жизни. Это слово обозначало не предметы, не сущности как таковые, а саму предельность опыта, стихию творческого поновления. В конечном счете оно соскальзывало в нюанс, рассеивалось в необозримо сложной паутине мировых соответствий между вещами, являя в этом качестве ускользающе-смутное «настроение», «атмосферу» той или иной жизненной ситуации.
«Седая луна над высокой башней, струится потоком прозрачный свет… Дремлешь, возложив на колени цитру, душистый аромат наполняет складки халата…» Вся эта цепочка образов (приведенная здесь только частично) призвана символизировать, по мысли китайского поэта, «целомудренно чистую» жизнь.
Образы поминаются как бы вскользь, между прочим: давно накрепко заученные и навсегда осевшие в памяти, они выговариваются словно в полузабытьи, почти непроизвольно и, мгновенно сжимаясь до нюанса, тонут в легкой дымке грез, растворяются в летучем и всеобъятном Чувстве. И вот то, что кажется на первый взгляд смелой метафорой, в конце концов преломляется в среду, то есть всеобщую усредненность, ускользающий от взора фон. Зыбкая атмосфера такой словесности, сотканная из мимолетных образов и трепетных звуков, не улавливается умом, замкнувшимся на видимости и не умеющим смотреть в глубину. Она являет мир бесконечно малых метаморфоз, каждая из которых равнозначна превращению всего мира.
Порой сознание невольно подмечает парадоксальный смысл сведения всего богатства бытия к нюансу, и тогда перед нами возникнет шутливая пародия на поэтически возвышенную игру ассоциаций:
Приведенные цитаты взяты из китайской словесности позднего периода. Они показывают итоги развития той литературной традиции, начало которой было положено «Беседами и суждениями». И нельзя не подчеркнуть, что заложенное в этой традиции внимание к бесконечной глубине каждого мгновенного впечатления формировало особую двухперспективность видения мира, способность воспринимать мир одновременно в двух разных масштабах, в двух разных и даже противоположных перспективах созерцания. Вот и в классической живописи Китая пейзажи имеют как бы два зрительных плана: с одной стороны – заботливо выписанные эпизоды, предстающие законченными миниатюрами, с другой – уходящие в бесконечность дали, которые требуют всеобъятного, как бы охватывающего целый мир видения. Пейзажные сады Китая – еще более наглядное выражение этой извечной потребности китайцев «постигать великое в малом». Китайская классическая поэзия добивалась сходного эффекта, оперируя естественными, почерпнутыми из повседневного опыта образами, но внушая чувство всеобщего и всевременного в человеческой жизни. Их наглядность – сродни наглядности картины на китайской ширме, где на плоскости, служащей экраном и призванной ограничивать наше видение, прозреваются бескрайние дали мироздания.
Мифологичность Конфуциева наследия как раз и заключается в этой особой двойственности восприятия, в присутствии незримого второго плана, внутреннего подтекста, какого-то ускользающего иного видения в картинах Конфуциевой жизни, где взгляд «в упор» внушает созерцание с бесконечно большого расстояния, а целостное постижение бытия побуждает искать выразительные нюансы. Так жизнь Конфуция обретает свойство казаться одновременно необыкновенной и обыденной, производить впечатление и не иметь в себе ничего примечательного.
«Слова мудрецов просты», – гласит древнее китайское изречение. Слова мудрого Куна просты потому, что они возвращают нас к стихии естественной речи, к извечной потребности человека выразиться в творчестве, прозвучать в многоголосом хоре жизни, как призывно и гордо звучит колокол. Эта простота не имеет ничего общего с банальностью и скукой. Она захватывает и увлекает, ибо рождена чутким откликом на происходящие в мире события. Говорить «вообще», рассуждать без насущной необходимости казалось Конфуцию противоестественным. И это было для него не вынужденным воздержанием, а сознательной позицией: чем лаконичнее речь, тем красноречивее безмолвие. Слово Конфуция, изумляя своим внезапным появлением и открывая перед нами новые миры, мгновенно блекнет и тает, чтобы переплавиться в творческую мощь самой жизни, обрести неотразимую силу воздействия. Неудивительно, что Учителя Куна всегда ценили не столько за то, что он сказал, сколько за то, что он умел безмолвствовать. Конфуций, заметил один ученый муж древнего Китая, «говорил о близком и очевидном, но в себе воплотил далекое и глубокое». Не принимая точки зрения, выраженной в этих словах, нельзя понять, почему слова Конфуция, ничем вроде бы не примечательные, были восприняты китайцами как высшее откровение.
Правда Конфуция, сделавшая его патриархом всей китайской традиции, – это всегда отсутствующее вечнопреемство одухотворенной жизни, небесное безмолвие, вмещающее всю многоголосицу земли. Этот поэтический тезис было бы, наверное, очень трудно разъяснить, если бы сам Конфуций не обронил несколько многозначительных признаний, позволяющих судить даже о том, о чем он умалчивал (да и не мог сказать, даже если бы хотел). Приведем здесь только одно из них – едва ли не единственное, в котором Конфуций оценивает всю свою жизнь. Вот жизненный путь Учителя Куна в его собственном изложении: