Страница 20 из 39
Лессеру воображается, что он оставляет ее у стены. Он пересекает Пятую и направляется к Третьей. На полпути к Мэдисон авеню он останавливается с ощущением утраты. Какой же я дурак, думает он и возвращается к тому месту, где оставил Айрин. Он думает, ее там уже не окажется, но она там. Стоит у стены в своем длинном плаще, словно птица, готовая взлететь.
— Почему на это требуется так много времени?
Он отвечает, что не желает разговаривать об этом.
— Но это все та же книга — книга о любви?
— Да, — отвечает он.
— Я читала ваш первый роман. Вилли взял его в библиотеке и дал почитать мне, после того как прочел сам. Это очень хороший роман, лучше, чем я предполагала. Девушка, описанная в нем, напоминает меня, когда я была в ее возрасте. Она мне не нравится. Вы писали ее с какой-нибудь живой девушки?
— Нет.
Они присаживаются на скамью.
— Вы все такие эгоцентристы, — говорит Айрин. — Когда Вилли пишет и входит в раж, с ним становится невозможно жить. Он дрожит над каждой минутой. С этим трудно примириться.
Она снова едва заметно улыбается, рассматривая свои ступни носками внутрь.
— Ему и без того приходилось туго, а вы еще добавили. Вы страшно обидели его, когда раскритиковали.
— Я не хотел его обижать.
— Он сказал, вы не высоко ставите ее.
— Я люблю рассказы о жизни больше, чем саму жизнь. Они куда более подлинны.
— Это не просто автобиография. Вилли приехал в Гарлем из Джорджии с матерью и маленькой сестренкой, когда ему было шестнадцать.
— Я-то думал, он приехал из Миссисипи.
— Он меняет место своего рождения каждый раз, когда об этом заходит речь. Мне кажется, он терпеть не может вспоминать детство.
— Есть много такого, о чем он терпеть не может вспоминать. Ведь он отсидел срок в тюрьме?
— Два года. Но большая часть сюжета — выдумка. У Вилли богатое воображение. Он гордится тем, что у него богатое воображение. Послушали бы вы, когда он начинает говорить о себе. Вот эту-то интонацию я и хотела бы видеть в его книге. Вам нравится то, что он сейчас пишет?
— Пока нравится, — отвечает Лессер.
— Как по-вашему, он хороший писатель — вернее, станет ли?
— Хороший, хотя и не без срывов. Если он будет заниматься писательством всерьез, станет.
— Что значит всерьез? Вроде вас — мотать яйцами, чтобы быть хорошим писателем?
— Мудозвонством мастерства не достигнешь.
— У Вилли нет мудозвонства.
Лессер спрашивает, в каких они сейчас отношениях.
Она чиркает спичкой, но обнаруживает, что у нее нет сигарет.
— Что вы имеете в виду?
— Вы вроде бы и вместе, а вроде бы и врозь.
— Вы точно описали наши отношения.
— Но это не мое дело, — говорит Лессер.
— Раз вы так говорите, значит, ваше.
Он говорит, что желал бы, чтобы это было так.
— Ничего не имею против вашего вопроса. Думаю, как ответить на него.
— Не отвечайте, если не хотите.
— Мы с Вилли встретились около трех лет назад — за полтора года до того я бросила колледж, хотела попытать счастья на сцене. Не то чтобы во мне были особые задатки, но это стало у меня навязчивой идеей. Боже, какой же дурой я была, к тому же весила на добрых двадцать пять фунтов больше, чем сейчас. Играю я неплохо, хотя не могу опуститься слишком низко, когда это требуется, или подняться так высоко, как бы мне хотелось. Кажется, я и на сцену хотела, чтобы выскочить из самой себя. Многое в этом смысле выявил психоанализ. Я не очень-то раньше себя понимала.
— Выглядите вы как актриса, но не актерствуете.
— Я актерствовала, причем чудовищно много. В конце концов сцена — это был мой способ уйти от себя. Мужчины липли ко мне как мухи, и я спала со всеми напропалую, пока не стало страшно просыпаться.
У Лессера такое ощущение, будто утром он ушел из дому для того, чтобы услышать ее рассказ о себе.
— Больше года мне жилось очень плохо. Потом я встретила Вилли, мы стали видеться. То, что он черный, страшило и возбуждало меня. Я предложила ему жить вместе. Начала влюбляться в него, мне хотелось знать, могу ли я оставаться верной одному мужчине. Так или иначе, он перебрался ко мне. Тогда еще он не работал так упорно, как сейчас, — он в то время зациклился на вопросе, что важнее — революция или душа, и я не уверена, что он решил его. Обычно он писал лишь тогда, когда чувствовал, что не может не писать. Сперва мы не ладили, потом стали добрее друг к другу, и все пошло глаже. Я стала проще смотреть на некоторые вещи. Они перестали быть для меня такими уж важными — например, сцена, потому что больше стала понимать себя, я не хочу никакой половинчатости. Как я уже вам сказала, я хожу к психоаналитику, это было невозможно до того, как я встретила Вилли.
— Вы любите его?
Глаза Айрин вдруг стали голодными. — Зачем вам это знать?
— Потому что мы сидим здесь.
Она бросает спичку в снег.
— Если оставить в стороне его любовь к чернокожим, я не думаю, что он любит что-либо, кроме своей работы. В противном случае мы бы, наверное, уже поженились. Вилли всегда сознавал себя негром, а сейчас сознает еще острее. Чем больше он пишет, тем чернее становится. Мы страшно много говорим о расе и цвете кожи. Белая цыпка уже не так зажигательна для негра, особенно для активиста. Вилли больше не разрешает мне держать себя за руку на людях. Только я подумала, что нам надо пожениться, как он стал говорить: «Если честно, Айрин, работа у меня не идет на лад, когда я живу с белой цыпкой». Я сказала ему: «Вилли, поступай как хочешь, у меня сил больше нет». На некоторое время он съехал от меня, потом как-то ночью позвонил и вернулся. Теперь пройдет уик-энд и он снова по-настоящему может заняться своей книгой, так он говорит.
Лессер молчит. Сказанное ею взволновало его. Он чувствует, как слова, поток слов, рвутся на бумагу.
— Теперь ваша очередь, — спрашивает она. — Я вам о себе рассказала.
Его переполняет жажда писать.
— Не хотите пройтись еще немного? — спрашивает Айрин. Выражение ее глаз смутно, неопределенно. Она раскрывает сумочку, роется в ней, ищет что-то, но не может найти, возможно — зеркало. Лессер думает о «Женщине» Лазаря Кона.
— Когда любишь негра, — говорит Айрин, — временами сама чувствуешь себя негритянкой.
В таком случае найди себе белого.
Писатель говорит, что должен вернуться к своей работе.
*
Февраль на время отступил, дав чуть пробрызнуть листьям и цветам. Завтра снова будет зима; обещание весны мучило Лессера.
Как-то вечером в конце февраля писатель в одиночестве спускался по восточной стороне Лексингтон авеню по той единственной причине, что прошлым вечером он прошел по другой ее стороне, как вдруг услышал смех на улице и в потоке прохожих узнал Билла Спира и Айрин Белл. Они шли по тротуару, возглавляя маленькую процессию среди ночной толпы — была пятница, — за ними шествовал Сэм Клеменс, а следом парами еще четверо негров: низенький, опрятно одетый смуглый человек в черной широкополой велюровой шляпе рядом с грузной почти светлокожей женщиной в мехах, державшей его за руку; затем двое негров с жесткими бородами в длинных пальто, один с футляром для флейты, другой с барабаном бонго, по которому он тихонько пришлепывал. У того, что с барабаном, нос был перебит и заклеен лейкопластырем.
Тоска охватила Лессера, когда он узнал четверых из семи и услышал их смех. Он последовал за ними, глядя на Айрин и Билла, довольных друг другом, и почувствовал, что ему это неприятно. Неужели я завидую им? Возможно ли это, ведь мне некого ревновать и я, насколько мне известно, не из ревнивых? Вспомнив, что он испытал подобное же щемящее чувство, когда впервые увидел Айрин у себя на междусобойчике, — нечто большее, чем просто желание и досаду, что не знал ее до того, как она познакомилась с Вилли, — Лессер почувствовал вдруг такое беспокойство, что невольно остановился и ухватился за фонарный столб.