Страница 24 из 55
— Джонни все же у вас бывал, — сказал я ему, не демонстрируя того, что было начертано на бумаге. Я продолжил его муки, сложив бумажку у него на глазах и отправив ее в карман. — Когда он был здесь?
Глаза у Блейна забегали.
— Парочка посетителей на самом деле навестила меня из чистого любопытства, чтобы посмотреть, как живет отшельник.
Было видно, как осторожно он подбирает слова.
— Я не всегда настаиваю на знакомстве с ними и не прошу называть свои имена. Ведь разговаривая с вами, я на этом не настаивал, не так ли?
Я решил играть в его игру, по крайней мере пока.
— Был ли один из этих визитеров мальчиком около четырнадцати лет, светловолосый и голубоглазый?
— Нет, — резко сказал Блейн и принялся скатывать вторую сигаретку. — Если вы читали мои книги, то могли бы понять, что я не люблю детей, это отродье. У меня их никогда не было, и я, конечно, никогда бы не впустил в дом чужого.
— Да, я читал кое-какие из ваших книг, — подтвердил я. — Если мне не изменяет память, то вы не любите почти всех на свете: женщин, детей, бизнесменов, ученых, представителей рабочего класса, латинские нации — несмотря на то, что сами жили во Франции и Италии, — восточные народы, евреев и разных цветных. Если бы всех их уничтожить и предоставить всю планету в распоряжение нескольких состоятельных взрослых особей мужского рода северо-западной европейской породы, выведенных биохимическим путем в стеклянной пробирке, у которых вследствие этого не будет ни матерей, ни детства, ни юности, тогда, по вашему мнению, и наступит век тысячелетнего царства, не так ли?
— Вы искажаете мои идеи! — с обидой в голосе произнес он. — Я возражаю только против того воспитания, которое получают наши дети. Все объясняется расслабляющим материнским влиянием, которое приобрело прямо-таки фантастические масштабы после осуществления так называемой венской эмансипации. Но так было далеко не всегда. Когда пятилетний сынок Джона Эвелина умер, то величайшей похвалой ему послужила ремарка отца: «Он был далеко не ребенок!» Прошло всего сто пятьдесят лет, которые отделяют нас от Эвелина и трескучей фразы, произнесенной Уордсвортом, — «облака славы». Хотя никто не может меня назвать нацистом, или даже сочувствующим нацистам, я должен признаться, что кое-что у нацистов вызывало мое восхищение, — прежде всего это спартанские идеалы в молодежном движении. Гитлер забирал мальчиков из гнездышка гнетущей материнской любви и принимался отливать из них жестоких, беспощадных мужчин уже с семи-восьмилетнего возраста. Я знаю из достоверных источников, что он был знаком с моим взглядом на воспитание мальчиков, и мои концепции оказали влияние на всю его программу. Несомненно, он осуществил на практике принцип, который я всегда поддерживал: воспитание сделает все, абсолютно все. Посмотрите на собак Павлова. Мальчики не отличаются от них большим интеллектом, они отличаются лишь одним — они умеют говорить. Отнеситесь к мальчишке как к говорящей собаке и дрессируйте его, как Павлов щенка, и вы сделаете из него все, что захотите. Манеры, нравственность, чувства, мораль, даже концептуальная мысль — все это суть производные намеренного воздействия. И оно должно быть намеренным, его нужно планировать ради достижения поставленной перед собой цели…
— Какой цели? — переспросил я его.
— Любой цели, если только она заранее спланирована. Я верю в дисциплину ради самой дисциплины. Это очень хорошо для душевного равновесия. То, что вы называете свободой, — вредно для души, так как свободное волеизъявление — это опасное заблуждение, иллюзия. Вы знаете, что у спартанцев были такие же идеи. Спартанские дети жили группами, вдали от родителей, от своих семей. Их приучали вести трезвую, бережливую жизнь, драться безжалостно, даже красть, если нужно, и стоически переносить физическую боль. При соблюдении определенных религиозных обрядов некоторых из них засекали кнутом до смерти, но они при этом не издавали ни звука. Я никак не могу понять, почему столько ученых-классиков, которые пели дифирамбы спартанскому воспитанию, которое долгие годы было для них идеалом, вдруг повернули на сто восемьдесят градусов и начали обвинять нацистов за то, что они проводили в жизнь эти принципы в наше время!
Я молчал, вспоминая ничем не спровоцированную кровавую расправу, учиненную спартанскими юношами над завоеванным народом илотов, что для победителей стало просто спортивной игрой, а также о других извращенных вкусах, нарочно прививаемых им в этом самом оригинальном из всех обществ древнего мира. Мне все меньше нравилась догадка, что Блейн мог оказать влияние на Джонни.
— Мне говорят, что во всем мире дикари никогда не бьют детей, — продолжал развивать передо мной свои взгляды Блейн. — Но разве это доказывает, что цивилизация и дисциплина — это одно и то же? Только женщины распространяли идею, что сильный должен пощадить слабого, потому что они сами всегда были слабым полом. Из этого источника и исходит вся мутная белиберда о демократии и гуманизме.
Я уселся на жесткий стул с прямой спинкой и предался размышлениям о том, как мне выудить правду из этого человека, который углубился в дебри какой-то диссертации о древних спартанцах, когда ему задали несколько простых вопросов.
— Вы знаете Мориса Шарпантье, не так ли?
— Шарпантье? — переспросил он, и кожа на его наморщенном лбу задергалась, как у актера, словно он действительно предпринимал громадные усилия, чтобы все припомнить. — Ах да! Речь идет о молодом французском офицере, который пристал ко мне на улице в Риме. Он, конечно, более интеллигентен, чем большинство солдат. Он читал мои книги и узнал меня в лицо. Отчасти благодаря ему я оказался здесь, в этой глуши.
— Это он предложил вам сюда приехать?
— Нет. — Покрытые никотином пальцы беспокойно теребили край одеяла на коленях. — Просто он упомянул название долины Тор во время нашей встречи в Риме. Он сказал, что намеревается туда поехать, и я тут же подумал: шотландское нагорье! Какое идеальное место, чтобы…
— Спрятаться?
— Мой дорогой сэр! — Блейн опять щедро, вовсю улыбался. — Мне не от кого прятаться, уверяю вас.
— Вот в этом и состоит интересующий меня вопрос, — резко возразил я. — Так вам не нужно скрываться?
— Никаких обвинений на законном основании нельзя выдвинуть против меня, — сказал Блейн и нервно заерзал в кресле. — Я никогда не вел радиопередач с радиостанций стран-участниц гитлеровской оси. Я никогда не продавал им секреты военного характера. Они могут упрекнуть меня только в одном: в том, что я продолжал жить в стране — участнице оси, в Италии, и после того как Соединенные Штаты вступили в мировую войну. Я на самом деле ответил отказом на любезное приглашение нашего посольства помочь мне выбраться из страны после объявления войны. Но я сделал это только по состоянию здоровья. Я человек слабый, и длительное путешествие не могло пойти мне на пользу. Я им все это изложил с предельной ясностью. У них не могло быть никаких сомнений в отношении моей лояльности к своей стране. И когда я все же покинул Италию и решил переехать в Англию, у меня не возникло никаких проблем с получением заграничного паспорта. Все это свидетельствует, что ко мне нет никаких претензий, не правда ли? Но до меня дошли слухи, что эти отвратительные американские газеты публикуют кучу клеветнических статей о моей персоне. И это называется свободой печати! Фактически это патент… патент на убийство человека. Если бы у меня хватило средств, я непременно обратился бы в суд.
— Отрицаете ли вы, что находились на дружеской ноге с фашистами в Италии и вишистами во Франции во время войны?
— Это были чисто социальные контакты, — вежливо ответил он. — Их также поддерживало множество американцев, англичан и французов. В конце концов нельзя бросать своих старых друзей только из-за несогласия с их политическими взглядами, не правда ли? Это отдает доктринерством и отсутствием цивилизованности. При таких условиях общество просто не может существовать.