Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



Правда, и до стариков Марьиной Рощи доходили разговоры о новом исходе и что кое-кому из ушедших и пропавших неисповедимыми путями удалось добраться до Земли Обетованной. Старики плакали и боялись верить, ведь что ни говори, а Иерусалим Небесный всегда казался им куда ближе Иерусалима земного, и в каком из них доведется всем свидеться – это уж как Бог решит.

Ида в разговоры об эмиграции не вмешивалась, хотя по одному ее слову весь род старого Залмана мог тронуться с места. Однако на все вопросы и намеки Ида либо отмалчивалась, делая вид, что оглохла, либо отвечала туманно, иносказаниями и притчами, начинавшимися с мудрости библейских пророков и получавшими назидательное завершение в лице столь редких в еврейских семьях бездельников, неучей и пьяниц.

– Вылитый Залман! – ворчала Ида, завидев в коридоре выпившего правнука.

Впрочем, жившие в квартире инженеры, врачи, художники и музыканты, по утверждению Иды, тоже все как один пошли в старого Залмана. Даже глухонемой Наум, игравший в театре для слабослышащих, оказался целиком и полностью вылитый Залман. Самого Залмана никто не помнил, он давно превратился в легенду и служил наглядным примером на все случаи жизни, как Талмуд. Дух Залмана незримо витал по закопченной квартире, имя его осеняло все известные старой Иде пороки и добродетели.

– Так говорил Залман! – любила повторять Ида, и перед этим аргументом не мог устоять ни один еврей.

Возражать Иде опасались, она была старшей, она была главной, но кроме того, и это самое важное, Ида хранила тайну золота, тайну клада, закопанного в известном ей одной месте, великую тайну, которую она обещала открыть только перед смертью.

Вообще-то истинным владельцем клада был ныне покойный Шая, младший брат Залмана, единственный мужчина в семье, умевший делать деньги. Как это ни странно, делового Шаю в семье недолюбливали, считали паршивой овцой, мошенником и презрительно называли турком. Прозвище это сохранилось за ним с той поры, когда накануне призыва в армию хитроумный Шая, не пожелавший идти воевать за царя, державшего евреев в черте оседлости, изобрел остроумный способ, как избежать военной службы. Шая собрал кое-какие деньги, поехал в лихой город Одессу, отправился к турецкому консулу и спустя час вышел из конторы турецким подданным.

Правоверные иудеи не простили Шае отступничества, да и с турками у него вышла промашка. Началась Великая Война, Турция выступила против стран Антанты, и младотурок Шая, чтобы ненароком не угодить в янычары, сделался персиянином. Впоследствии беспокойный Шая, меняя подданства, как носки, успел побывать турком, индусом, австралийцем, но арестован был, разумеется, как еврей и, не дождавшись революционного трибунала, умер в Бутырской тюрьме от неизвестной причины.

– Шая умер от революции, – сказала Ида, слова ее звучали как диагноз.

С тех пор евреи Марьиной Рощи боялись революции пуще чумы и холеры вместе взятых.

А ведь, казалось бы, именно Шая, как представитель угнетенного меньшинства, должен был с восторгом приветствовать Октябрьский переворот и шагать в первых рядах восставших. Но еще задолго до октября семнадцатого к нему в руки попала брошюра с криво отпечатанным “Манифестом коммунистической партии”. Внимательно изучив бухгалтерские пророчества Карла Маркса, дальновидный Шая уже на следующий день обратил свою наличность в золото и камни, срочно выехал в ближнее Подмосковье и в потаенном месте закопал сундук с золотом и драгоценностями. В тайну клада бездетный Шая посвятил старшего брата Залмана, тот, в свою очередь, жену Иду, которая и стала законной наследницей сокровищ, бережно сокрытых в этой нечерноземной Голконде. Так, во всяком случае, гласило семейное предание, а также роман Александра Дюма-отца “Граф Монте-Кристо”.

Как бы там ни было, но два обыска и три бандитских налета на дом в Марьиной Роще не дали особых результатов: кроме пары пустяков, взять у евреев было нечего. Богатый Шая на поверку оказался нищ, как худая мышь из сгоревшей синагоги.



Тут одно из двух: либо история с кладом – сущий анекдот, и настоящих денег у Шаи никогда не было, либо многомудрый Шая действительно закопал сундук с золотом в надежном месте, то есть чуть глубже Моисеевых скрижалей, о которых все евреи хорошо помнят, только забыли, где их искать.

Издавна в языке идиш соседствуют два слова, означающих счастье, – мазл и глик. Глик – это счастье огромное, вселенское, счастье Третьего Храма и пришествия Машиаха, счастье праведника Мира в блаженном Царствии Авраама. Мазл – это счастье маленькое, но приятное до слез, уютное и домашнее, счастье пускай и редкое, но кое-как достижимое.

И евреи из дома в Марьиной Роще, не смея мечтать о глике, твердо надеялись получить хотя бы кусочек мазла. Не то чтобы они так уж верили в зарытые в земле сокровища, скорее наоборот, но томило их какое-то смутное ожидание перемен, обретения не денег, а некоего чуда, благодаря которому все кончится хорошо, ибо хороший конец наступает лишь в том случае, если раньше все было плохо.

Но, пока старая Ида, дай бог ей здоровья, по одной лишь ей ведомой причине хранила гробовое молчание, следовало запастись терпением и ждать, а как долго – на то воля Создателя.

А между тем шли годы, менялись правители, законы и конституции, жить становилось все скучнее, по вечерам город погружался во тьму от нехватки электричества, и знающие люди говорили, что в Марьину Рощу ходит последний в Москве трамвай, а скоро не будет и его. Разговоры эти нагоняли тоску, и теперь каждое утро, даже зимой, старая Ида открывала окно нараспашку, прислушивалась к неявному гулу, доносившемуся с трамвайной остановки, и мерещилось ей, что выложенные по брусчатке стальные рельсы уходят от дома все дальше и дальше.

Ровно в шесть часов тридцать минут из кухни раздавался скрежет овощной терки, зять Павлуша дурным петушиным криком возвещал о начале утра, и под разудалый мотив русской народной песни с Трифоновского пригорка в Марьину Рощу натужно сползал первый трамвай. Ида понемногу успокаивалась, опускала штору и закрывала глаза в ожидании, когда появится маленькая Шуренция. Это крохотное, сморщенное, почти бесплотное существо было единственной русской, с незапамятных времен прижившейся в огромном Идином семействе. Когда-то, еще девочкой, она приехала в Москву из деревни – зачем, Шуренция и сама твердо не помнила, кажется, за счастьем или еще за чем, – и поступила к Иде домработницей за жалование, харчи и московскую прописку. Да так и осталась навсегда в Марьиной Роще, состарившись в девицах, и теперь коротала свои дни в теплой каморке при кухне. Грамоты Шуренция не разумела, изъяснялась, как и все старики в квартире, на смеси еврейского с нижегородским, нигде не бывала дальше Сретенских ворот. Документов у нее отродясь не было, имя и фамилия за давностью лет утратились, о московской прописке никто и не вспоминал, благо старая Ида выплачивала ей что-то вроде пенсии. Свои копейки Шуренция целиком тратила на конфеты и кинематограф, редко ходила на сеансы для взрослых, чаще на детские, где билеты ценою в гривенник, и смотрела все подряд без разбору

– Сегодня в кино идет новый фильм, – стоя на кухне, делилась Шуренция услышанными по радио новостями. – Называется “Кусок винограда”!

– Не кусок винограда, а “Высокая награда”, – поправляла глупую Шуренцию высокообразованная Броня.

Но маленькой Шуренции хотелось смотреть картину про виноград. Возвращаясь из кинотеатра домой, она шла на кухню рассказывать впечатления, и, хотя виноград на экране не показывали, фильм ей понравился. Потом Шуренция заходила к Иде посидеть рядом и помолчать и, помолчав часа два, уставшая, шла в свою каморку спать.

Ида оставалась одна. Она страдала бессонницей и порой просиживала в кресле целую ночь до самого рассвета, с закрытыми глазами, со спущенными шторами, и лишь по стуку трамвайных колес узнавала, что всходит солнце.

Сто двенадцатый день своего рождения Ида встретила в бодром расположении духа, с утра выслушала поздравления, получила подарки, умилилась, что у нее такие дети и внуки и что, значит, жизнь прожита не зря, и теперь она со спокойной душой умрет сегодня вечером, без пятнадцати десять, так уж пусть все будут дома, ибо перед смертью она имеет сказать детям кое-что особенное.