Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 10



Максим Макаренков

Цикл рассказов «Пространства»

2006- 2007 год (сетевая публикация)

АЛЛЕЯ

Случаются в середине осени дни, наполненные тихим солнечным светом и шуршанием листьев, еще не потерявших свое золото, не понявших, что они уже умерли. В такие дни звук становится приглушенным даже на обезумевших центральных улицах, а в парках и скверах воцаряется прозрачная тишина, и даже звонкие детские голоса и шуршание листьев не нарушают ее, а лишь делают глубже.

Я люблю гулять в такие дни по Лосиному острову. Лес подступает к самым домам и, дойдя до торца девятиэтажки под номером шесть, я оказываюсь на опушке леса, робкой, вот уже много лет не верящей, что осмеливается соседствовать с коробками из бетона и железа. Перехожу через неглубокую канаву и лес стремительно вступает в свои права. Люди конечно уже успели протоптать здесь тропинки и даже расставить скамейки, но лес все еще сопротивляется отказываясь называться парком.

В один из таких дней я вдоволь надышался сентябрем и, подняв воротник куртки, уселся на старую деревянную скамейку. Раскинул руки вдоль спинки, поднял голову, вглядываясь в светло-голубую полосу неба, окаймленную кронами деревьев, и с наслаждением затянулся сигаретой. Прохладный воздух, запах палой листвы, яркое но уже нежаркое солнце, свет которого, пройдя через кроны, приобретал оттенок свежесобранного липового меда... Благодать. В такой день хочется неторопливо и со вкусом жить.

По тропинке неспешно шел, опираясь на тяжелую трость, пожилой человек, всем своим видом напоминающий оперного певца, вовремя ушедшего со сцены и теперь счастливо воспитывающего молодые дарования, или маститого, убеленного сединами, писателя. Прямая спина, густая, тщательно уложенная грива не седых даже, а белоснежных волос, задумчивый, обращенный внутрь, взгляд.

Человек шел размеренно, никуда не спеша, со знанием дела наслаждаясь погожим днем. Неброская осенняя куртка расстегнута, трость основательно впивается в утоптанную тысячами ног широкую тропинку. Пожилой господин проходит мимо, погруженный в свои, наверняка глубокие и содержательные думы. Видимо слегка утомившись, он неторопливо опускается на соседнюю скамейку, аккуратно поддернув серые брюки, стрелки на которых отглажены до остроты самурайского меча, и застывает в блаженной неподвижности, сложив руки на набалдашнике трости.

Так мы и сидели, думая каждый о своем, каждый в своем мире, и была между нами только одна точка пересечения - осень.

Я даже не заметил, откуда появилась девушка, севшая на скамейку рядом с Писателем (так я назвал про себя пожилого господина). Серая мышка, точнее и не скажешь. Мелкий неуверенный шаг девочки, боящейся попасться на глаза одноклассницам, руки засунуты в карманы осеннего пальто неопределенно красноватого цвета, на ногах стоптанные туфли без каблука, из тех, что любят носить продавщицы и женщины, страдающие от варикозного расширения вен, непонятного цвета волосы убраны в старушечий пучок. Я даже затруднился определить ее возраст, лицо из тех, что начинают выглядеть на тридцать с лишним лет в восемнадцать и консервируются в таком состоянии лет до пятидесяти.

Вид у девушки был такой, словно ее обидели когда-то давно, и сейчас она эту обиду вспомнила и по сотому разу прокручивает то, что когда-то доставило ей столько боли. Вспоминает каждую фразу, мечтает о том, как она ответила бы, дерзко и остроумно и от этого еще больше расстраивается потому, что прекрасно понимает, случись это еще раз, и она снова стояла бы с мелко дрожащей нижней губой, серая и нескладная и в голове крутилась бы только одна мысль: "Когда же меня оставят в покое, когда же я смогу отсюда уйти"

Было что-то странное в этом соседстве, мышка-девушка производила впечатление человека, который если и сядет на скамейку то только там, где в радиусе километра не будет никого, поэтому я слегка удивился.

А Мышка уселась на скамейку, на самый ее краешек, и застыла, сунув руки в карманы пальто и нахохлившись. Я снова закурил, закинул ногу за ногу и уставился в небо. Мысли текли лениво, я благодушествовал, представляя, как распоряжусь днем солнечного безделья, и совершенно потерялся во времени.



Но в какой-то момент день изменился. Все так же светило солнце, также неторопливо падали листья, но пропало ощущение легкости и беззаботности окружающего мира. Мне казалось, что рядом что-то или кто-то тихо торжествует, расправляет крылья и торжество это холодное и отстраненное. Это ощущение, наверное, должно было сопровождаться тонким чистым звуком, какой бывает, если легонько щелкнуть по замерзшему стеклу, покрытому морозными разводами. Но звука не было. Я посмотрел на соседнюю скамейку и поразился тому, как изменилась поза Писателя. Теперь он сидел, тяжело навалившись на трость, лицо его приобрело нездоровый землистый оттенок. Тяжело отдышавшись, протолкнув в себя воздух, он неуклюже поднялся, и я заметил, что его ноги дрожат мелкой противной дрожью. Ссутулившись, он медленно пошел к опушке леса. Шаркая, тяжело наваливаясь на свою палку, старик уходил по аллее, и даже брюки его теперь казались мятыми и потрепанными.

На скамейке осталась только девушка, сидевшая раскинув тонкие изящные руки по спинке, ухоженные пальцы и рассеянно поглаживая ухоженными пальцами гладкое дерево. Она встряхнула головой, и пшеничные волосы рассыпались по воротнику алого пальто. Вытянула стройные ноги, откинула голову назад и тихо рассмеялась, словно зазвенела льдинка в глубине промерзшего зимнего леса. Посмотрела на меня и улыбнулась. И была эта улыбка холодна, как земля в середине января, и маняща, будто осенняя аллея в лучах заходящего солнца.

ДВОРЫ

Желтый, пыльный, бессильно обвисший как старушечьи груди, летний день наконец переломился и пополз в вечер, натягивая на себя серый кафтан душных сумерек.

Большая Дмитровка являла в тот вечер, впрочем как и во все остальные, неприглядное зрелище безвкусно изукрашенных витрин и дощатых, ровно в каком Нижнем Камышинске позапрошлого веку, крытых проходов, заменивших собою тротуары.

Значительная часть строений была укутана пыльною зеленой сетчатой тканью и окружена лесами со снующими днями гортанными чернявыми рабочими, темнота внутри дощатых коридоров пахла несвежей одеждой, стройкой и ночными страхами, заставляя неуютно ежится, и ускорять шаг.

Миновав подобный проход, заканчивающийся у поворота в Столешников переулок, я постоял на углу и неторопливо свернул вниз, решив пройтись и поразмыслить, а не вернуться ли мне на Большую Дмитровку, дабы побаловать себя кувшином холодного морса да пирогом со шпинатом в "Пирогах".

Покончив с вредной привычкой табакокурения, я обнаружил в себе пристрастие к обильным сытным кушаньям, что не замедлило сказаться на моей талии, а потому пирог со шпинатом, как решил я со внутренним вздохом, было самым большим, что я мог себе позволить.

Но более пирога манило меня в прокуренный, полный студентов Литературного института, служащих многочисленных окрестных контор и иноземных туристов, зал, видение округлого, чуть запотевшего стеклянного кувшина, с выгнутым, подобно широкому клюву диковинной птицы, носом, полного красного, терпкого, чуть вяжущего брусничного морса.

Я шел неторопливо, засунув, против всяких правил приличия, руки в карманы и поглядывал по сторонам, чувствуя, что погружаюсь в легкую меланхолию.

Несмотря на всю, присущую мне в силу застенчивости и легкой брезгливости к людским скоплениям, тяге к одиночеству, порой хотелось, чтобы ждал меня, хотя бы в тех же "Пирогах", человек, готовый разделить и немудреный этот морс и неспешный с длинными монологами и уютными паузами, разговор.

Да что там говорить, хотелось даже, чтобы ожила черная коробка висящего на поясе древнего телефона, который ещедневно препротивно пищал, требуя своей электрической еды, поскольку был уже стар и немощен. И надо бы было его сменить, да жалко было - служил верой и правдой много лет, вот и получилось, что привязался я к бездушной механике, словно к собаке какой или кошке.