Страница 36 из 36
Настоятельница останавливается: вот и конец последней прогулки, которую им суждено было совершить вместе в этом мире, и старая монахиня чувствует, что в ее власти произнести окончательный приговор. Все тем же тоненьким и почти веселым голосом она говорит:
– Ну, сестра моя, попрощайтесь с гостями.
Она произносит это с невозмутимым спокойствием парки,[52] чей смертный приговор обжалованию не подлежит.
Действительно, никто даже и не пытается сопротивляться этому бесстрастному приказу. Мятежный Рамунчо побежден, побежден тихими белыми силами. Еще дрожа от только что пережитой глухой внутренней борьбы, он опускает голову, лишенный воли и мысли, словно околдованный злыми чарами…
– Ну, сестра моя, попрощайтесь с ними, – спокойно повторяет старая парка. И, видя, что Грациоза всего лишь протягивает руку Аррошкоа, добавляет:
– А вы разве не поцелуете вашего брата?.. Наверное, она только об этом и мечтала, маленькая сестра Мария-Анжелика, расцеловать его от всего сердца, от всей души, сжать его в объятьях, приникнуть к его плечу, ища поддержки в это мгновение сверхчеловеческой жертвы, когда нужно расстаться с любимым, так и не сказав ни слова любви… И все же в ее поцелуе есть что-то испуганное и безжизненное; это поцелуй монахини, чем-то напоминающий холодное прикосновение уст усопшей.
Бог весть, когда она снова увидит своего брата, хотя тот и не покидает край басков! Когда еще услышит она что-нибудь о матери, о доме, о деревне! Когда еще забредет сюда какой-нибудь прохожий из Эчезара!
А Рамунчо она даже не осмеливается протянуть свою бессильно опущенную маленькую холодную руку, сжимающую четки.
И вот они уходят; медленно, подобные безмолвным теням, возвращаются они в скромный монастырь под сенью креста. А два усмиренных бунтовщика неподвижно смотрят им вслед, пока их более черные, чем ночь, покрывала не растворяются в густом сумраке аллеи.
О! она тоже сломлена, та, что вот-вот исчезнет во мраке поднимающейся к монастырю тропинки. Но она словно не чувствует боли, одурманенная умиротворяющим белым туманом; душевная боль растворяется в каком-то подобии сна наяву. Завтра она уже снова вернется к своему до странности простому существованию, которое останется неизменным до самой смерти: лишенная собственного «я», выполняющая каждый день одни и те же нехитрые обязанности, окруженная безликими, от всего отрекшимися существами, она будет идти сквозь жизнь, устремив взор к сладостному небесному видению.
И так без перемен и без передышки до самой могилы, среди неизменно белых стен кельи, переезжая по чужой воле, даже не успевая к нему привязаться, из одного жалкого сельского монастыря в другой. Ничего не иметь и ничего не желать в этом мире, ничего не ждать и ни на что не надеяться. Считать пустыми и преходящими скоротечные мгновения земной жизни и чувствовать себя освобожденной от всего, даже от любви, как освобождает одна лишь смерть…
Тайна подобного существования останется навеки непостижимой для этих двух молодых мужчин, созданных для борьбы, красивых, сильных, полных желаний, созданных для того, чтобы наслаждаться жизнью и страдать от нее, чтобы любить и давать жизнь…
О crux, ave, spea unica!
Монахини уже скрылись из виду, они вернулись в свой маленький уединенный монастырь.
Аррошкоа и Рамунчо не говорят ни слова о сорвавшемся предприятии, ни о том, почему впервые в жизни им вдруг изменило мужество. Они почти стыдятся своей внезапной и непреодолимой робости.
Некоторое время их головы были обращены в сторону медленно удаляющихся монахинь; теперь они смотрят в темноте друг на друга.
Сейчас они расстанутся и, наверное, навсегда. Аррошкоа передает другу поводья маленькой повозки, которую он обещал одолжить ему.
– Ну, вот и все, мой бедный Рамунчо! – говорит он дружески-сострадательным тоном, в котором ясно слышится: «Уезжай, раз уж ты не сумел сделать то, что задумал; а мне, знаешь, пора, меня ждут товарищи…»
Раймон хотел в последний раз перед разлукой прижать к сердцу брата своей возлюбленной, дать волю слезам, которые, быть может, хоть на мгновение утишили бы его боль.
Но Аррошкоа снова стал таким, каким бывал в свои дурные дни, бездушным красавцем игроком, которому нет дела до слабых и робких. Он рассеянно пожимает руку Рамунчо:
– Ну, ладно, прощай!.. Желаю удачи, там, за океаном!.. И бесшумным шагом удаляется в темноту, туда, где на границе его ждут контрабандисты.
Вот и все, больше у него никого нет на свете… Раймон ударом кнута пускает вскачь маленькую горную лошадку, и та мчится вперед под легкий перезвон колокольчиков. Этот поезд, который должен пройти через Араноц, этот пароход, отплывающий из Бордо… какой-то инстинкт еще подсказывает ему, что нужно успеть вовремя. Он торопится, сам не зная почему, словно лишившееся души тело, машинально выполняющее приказ; и вскоре он, не имеющий в этом мире ни цели, ни надежды, углубляется в дикую чащу леса, в непроглядный мрак майской ночи, который открывается монахиням из высоких окон их монастыря.
Для него все навеки кончено, и родина, и восхитительные сладостные грезы юности. Он словно растение, вы рванное с корнем из родной баскской почвы, гонимое прочь прихотливым ветром.
Колокольчики на шее лошади весело позванивают в тишине заснувшего леса; привязанный к повозке фонарь освещает печальному беглецу покрытые свежей листвой ветви дубов и растущие вдоль дороги цветы Франции, иногда он узнает дома знакомой деревушки, старую церковь – все, что он никогда больше не увидит, разве только в очень далекой, почти нереальной старости.
Впереди у него Южная Америка, изгнание без надежды на возвращение, бесконечная новизна полного неожиданностей мира, встреча с которым теперь пугает его. Впереди целая жизнь, вероятно, еще очень долгая; душе его, оторванной от родной почвы, суждено там страдать и ожесточиться, и кто знает, в каких трудах и в какой борьбе истощится его молодая сила.
А там, наверху, в своем маленьком монастыре, в своем маленьком склепе с белыми стенами монахини безмятежно читают свои вечерние молитвы…
О crux, ave, spes unica!
52
Парки – богини судьбы в римской мифологии; по позднейшим представлениям, этими богинями были три сестры, прявшие нити жизни всех живущих на земле людей.