Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 9

Она помолчала, откусила и прожевала еще кусочек.

– Когда-нибудь ему станет очень-очень одиноко, а когда одиноко, все начинается с чистого листа, правда? Вот он увидит себя на земле совсем-совсем без единой души вокруг. В пустоте. И ему захочется, чтобы кто-нибудь к нему пришел в эту его пустоту. Это и есть – любовь, правда? И тогда я приду.

Она молчала, уставившись в окно, будто там искала какого-то подтверждения своим словам. Господи! Здесь, в бухгалтерии, посреди рабочего дня! Совершенно огорошенная, Рута смотрела на ее спину с выгнутыми лопатками, на потертую подошву туфля, еле заметно покачивающегося в такт Евиным мыслям, и понимала: не получится отмолчаться, нужно что-то сказать. Она сказала, что не знает, что у всех ведь по-разному, такой тонкий вопрос. Чем дальше она говорила, тем яснее понимала, что говорит чушь. Это ее устраивало. Скажет чушь – и Ева никогда больше не обратится к ней с такими словами, от которых по коже сыплются мурашки.

Ева выслушала ее, покачивая туфлей, и аккуратно положила огрызок на монитор.

В этот раз Рута честно старалась не слушать. Но Ева говорила слишком громко.

Она позвонила своему Адаму и сказала, что больше не может, что сильно по нему скучает. Потом она долго молчала, слушала его. Он говорил что-то неприятное.

– Но… не знаю, как надо себя вести, научи… Просто тебя люблю и…

Он перебивал, так и не дал ей договорить.

– Прости, я совсем не этого хотела, не хотела все портить, – она медленно положила трубку и посмотрела на Руту.

На этот раз Рута не спешила отвести взгляд. Еве непонятно, как ее могут не любить. Такого не ожидала она от жизни. Ева сама непонятна. Почему с такою легкостью она готова унижаться перед мужчиной, который ее прогоняет? Разве что от того самого одиночества, о котором она говорила – это когда «совсем-совсем без единой души вокруг». Неужели и ее, такую эксцентричную, приютившую в себе цирк-шапито, могло поглотить одиночество? Рута смотрела пристально, будто хотела окончательно понять, как это она так может: тратить себя, навязываться, вцепиться в кого-то вот так, насмерть.

– Зря я позвонила.

Любопытство подхлестывало Руту: сейчас, сейчас она все расскажет, объяснит, в чем там дело. «Довольно! – приказала она себе. – Хватит! Хватит втягивать меня во все это!» Поискала на столе что-нибудь, что можно было бы взять для видимости, нашла незаточенный карандаш и поспешно вышла из кабинета, пробормотав: «От нашего завхоза точилки не дождешься».

В коридоре Рута не расслышала, как из приемной ее дважды окликнула Галина Михайловна.

Пусть Ева не втягивает ее во все это! Хватит! Неправильно так, не нужно. Но как бы она ни протестовала, Рута чувствовала, что втянута – уже втянута в чужую, разрушающую правильный порядок жизнь.

В субботу Рута вспоминала о Еве целый день.

В воскресенье утром отправилась в Донорский центр.

Она начала сдавать кровь еще в детдоме. Единственное доброе воспоминание о «сороковке» было связанно с теми днями, когда к ним приезжала бригада из Донорского центра. Пожалуй, лишь она одна ждала этих визитов с радостью. Остальных заманивали кого шоколадом и талоном в столовую поликлиники, кого благорасположением директрисы. Они кричали выходившим из «Скорой помощи» медикам: «Приперлись кровушки на халяву отсосать?» – и много разных других пакостей. Рута не обращала на них внимания.

Каждый раз с бригадой приезжал дядя Саша, Александр Филиппович, старший медик. Был он невысокий, сухощавый – и по-особенному тихий, будто все время прислушивался к самому себе. Он был как-то так устроен, что не умел делать резких движений. Жесты его были мягкими, полусонными. Но удивительным образом полусонный дядя Саша управлялся раньше помощников. Что поразило Руту с первой же их встречи: в нем трудно было угадать старшего – в отличие от детдомовских «старших». Даже свои называли его не иначе, как дядя Саша. Он же называл всех одинаково: голубушка, голубчик. Как только медицинская бригада поднималась по разбитому крыльцу «сороковки», Рута спешила к стеклянной двери медпункта. Средний квадрат ее, когда-то разбитый во время драки, был не матовым, как остальные, а прозрачным. Она становилась у противоположной стенки коридора и наблюдала за приготовлениями медиков, заранее изнывая от мысли, что все это ненадолго. Не замечая ничего вокруг, Рута любовалась дядей Сашей, который, она знала, ничего не уронит, не бросит, ни из-за чего не осерчает, и ни за что не собьется со своего черепашьего ритма.

Расположившись в детдомовском медпункте, дядя Саша производил одни и те же действия: снимал крышки с высоких блестящих коробов, расстилал сложенную в несколько слоев марлю, выкладывал блестящие короба поменьше, со шприцами, и, перед тем как повернуться к двери и махнуть рукой, приглашая войти, мельком оглядывал свое стеклянно-металлическое хозяйство. Он говорил мало. С Рутой хорошо если с десяток слов сказал: «присаживайтесь, голубушка», «спасибо, голубушка». Но когда сухая ладонь дяди Саши ложилась на ее руку, сердце у Руты лопалось от незнакомых и очень болезненных чувств, вытеснявших из нее все вплоть до осязания – так что она никогда не замечала, как игла проходит сквозь кожу. Она представляла, как шепнет ему: «Заберите меня. Я буду вам как дочь», – что-нибудь в этом роде. Придумывала, как проберется тайком в «Скорую помощь», спрячется в ней и сбежит, а дядя Саша не прогонит ее и заберет к себе. Может быть, дома у него будет дочка или сын, совсем другие, не такие, как детдомовские, и они тоже ее не прогонят.

Конечно, она ничего ему не шепнула и в «Скорую» не пробралась. Но в те самые короткие минуты, в которые приготавливалась игла и дядя Саша, присев рядом на корточки, приговаривал: «Сей-ча-ас, во-от та-ак», – мягко разворачивал ее руку венами вверх, стягивал и потом распускал жгут, и кровь темной змейкой бежала по прозрачной трубочке, пока трубочка не становилась темной от начала до конца, и потом темнел, наполняясь до нужной отметки флакон, – в эти минуты Рута бывала счастлива.

Дядя Саша ездил к ним пять лет, дважды в год, иногда наведывался к директрисе с какими-то бумагами. Потом перестал, перешел на другую работу. Скоро визиты медиков в «сороковку» и вовсе закончились. Тогда же и директриса потеряла к детдому всякий интерес, и все ходила куда-то, унося с собой большой красный флаг из ленинской комнаты, будто зонт-переросток, втиснутый в чехол.

Рута к тому времени повзрослела и понимала, что только так и должны обрываться детские фантазии, вообще любое счастье – быстро, чтобы не больно. «Пшел вон из рая!» – и тут уже не надо цепляться, умолять об отсрочке.

Дядя Саша с алой капелькой донорского значка на белоснежном халате до сих пор жил в ее памяти. Жив ли он на самом деле, Рута не знала. Примерно раз в полгода она ходила в Донорский центр, где на старорежимной доске почета желтела фотография: А. Ф. Рябушкин.

В воскресенье она собралась рано и поехала. Предвкушая умиротворение, которое настанет после иглы и утраченных миллилитров крови, Рута вошла в высокий узкий холл. Медсестра в приемной ее узнала. Рута разделась в гардеробе, нацепила бахилы и поднялась наверх. Процедурная состояла из нескольких кабинок, вытянувшихся вагончиком, в которых на уровне пояса были прорезаны небольшие окошки. Одна кабинка для доноров, другая – для медиков. Садишься к окошку, просовываешь туда оголенную руку, а с той стороны окошка уже маячит белый халат. Ей померили температуру и давление, заглянули под веки, и Рута зашла в кабинку.

– Здравствуйте, – сказали ей из-за перегородки. – Присаживайтесь.

Она уселась к окошку и закатала рукав.

– Поработайте кулачком.

Сжимая и разжимая пальцы, она слушала, как распечатывается одноразовый пакет: чавкающие звуки пластика, сменившие привычный когда-то тяжелый стук шприцев и флаконов. Белый халат на какой-то момент исчез, и она увидела окошко напротив. Точно в такой же позе, по локоть задрав рукав, уже с трубочкой, по которой от его руки в прозрачную подушечку сбегала кровь, там сидел дядя Саша. Рута вздрогнула.