Страница 9 из 18
— А завод в системе того же управления? — зачем-то поинтересовался Рубин.
— Там вся жизнь в системе управления. Так что я снова на совещаниях у Бурдакова оказался. Типичный он был сталинский строитель. Царь и бог одновременно. Как-то случай у нас произошел: большой станок везли или насос, уже не помню. Подняли в кузов грузовика, а крепить не стали. Двое работяг туда влезли и спинами его подперли. Только разве спинами столько тонн удержишь? На одной из горок пополз этот насос и их раздавил, о борт расплющил. А работяги — вольные, за них прораба под суд. И осудили. А тот — любимец Бурдакова. Так он судью вызвал, приговор велел принести со всем делом и на глазах судьи разорвал. Если кого из моих людей без моего ведома еще раз осудишь, — это он судье так сказал, — будешь у меня в каменном карьере киркой махать, а не пером водить в своем вонючем суде. Понял? — говорит. А тот, конечно, понял, белый от него вышел и глаза под лоб закатаны. Такой был человек. Много искренних почитателей у него было: хозяин. Страх с любовью неразлучен у русского человека. Рабы мы все.
— Уж так ли все? -машинально спросил Рубин, хотя спорить об этом вовсе не хотел. И немедленно был награжден за любопытство.
— До единого! — старик запальчиво и твердо почти выкрикнул это, и в дверях сразу выросла Вера Павловна, переводя встревоженный взгляд с мужа на рубинскую тетрадь и обратно. — До единого! — повторил старик, успокаиваясь. — Знаете, из-за чего я с последними своими лагерными друзьями рассорился? Из-за рабства. Из-за холопства и холуйства. Совсем недавно это было.
Он остыл и сел поудобнее, слегка расслабясь. Но снова дернулся, напрягся и подался вперед, начав рассказывать.
— Город Ухта свои пятьдесят лет праздновал. О зеках, естественно, ни слова. И в Норильске так же было, и в Воркуте — повсюду. Словно не на их костях и крови все построено. Ладно, к этому привыкли, проглотили. Но туда приехало на праздник много бывших зеков, мы ведь и сдружились сильно, да и место памятное. А кто-то вообще остался там работать. Кто за северную надбавку, кто привык, кому ехать некуда. Прижились, одним словом. Я с инфарктом, по счастью, лежал, не выбрался. Зато прибыл на этот юбилей персональный заслуженный пенсионер, почетный гражданин города Ухты, генерал-лейтенант в отставке Семен Николаевич Бурдаков. С женой приехал, бывшей его секретаршей. Он когда сошелся с ней, то мужа ее на фронт устроил. Тот очень быстро и погиб. А Бурдаков свою жену с детьми тогда оставил и на этой женился. В те годы на это косо смотрели, в партком ходили жаловаться брошенные жены, а тут кому пожалуешься? Один хозяин на сотни километров. А выше куда писать — со свету сживет. А может, гордая была, не знаю. Детям, правда, он помогал. Да, вот приезжает, значит, Бурдаков, на всех митингах и торжественных собраниях он герой, сидит везде в президиумах и гостит у юных пионеров. А наши зеки, человек их было тридцать, кто дружил, собрали на чьей-то квартире стол и пригласили к себе — вы представляете? — своего палача-охранника, своего убийцу, который просто не успел из них соки до кожуры выжать. И они с ним пили и чокались! И они с ним разговоры разговаривали! Вспоминали они с ним былое! Мои друзья!
Старик откинулся в кресле на последнем слове, желтый цвет еголица сменился белым, а руки, перестав трястись, зашарили по коленям беспомощно и конвульсивно, словно слепо ища опору. Возникшая немедленно в дверях Вера Павловна кинулась к столу, где толпой стояли пузырьки и баночки, неизменный атрибут стариковских комнат, схватила что-то, накапала, дала выпить, мгновенно принесла воды запить, таблетку валидола (или нитроглицерина?) достала прямо из кармана фартука и сунула мужу в задышливо раскрытый рот. Негодующе глянула на Рубина, уже хотела сказать что-то, но старик открыл глаза, поймал ее руку, поцеловал и скупо улыбнулся. Она погладила его легко по щеке и к Рубину обернулась уже с улыбкой — искренней, очень доброй и очень женской. Вышла, ступая твердо и легко — как выплыла. Старик сидел, полуприкрыв глаза желтыми веками в голубых прожилках.
— А можно, Павел Павлович, — спросил Рубин, снова подчеркивая обращение, чтобы напомнить о соблюдении условия, — пока вам трудно говорить сейчас, пока сердце не отпустит, я попробую поискать вслух мотивы этой рабской истории?
Старик кивнул головой, не поднимая век.
— Старые зеки мне рассказывали, — осторожно начал Рубин, — они часто себя ловили на этом, а в других подавно замечали — эдакое влечение к начальству, желание с ним пообщаться, поговорить, постоять рядом. Тут ведь многое себя подспудно оказывает, разное: тут и заявление безмолвное о своей лояльности, и поиск уверенности, что под тебя не копают и опасность новая не грозит, и надежда что-то важное для себя услышать или уловить, не могу слово точное найти. Словно ты как-то лично знаком после этого становишься, не безлик уже, а к знакомому и отношение другое. А когда освободились, им эта выпивка совместная — вроде свежего ощущения, что свободен, если рядом запросто сидишь за одним столом с человеком, который в руках твою жизнь держал и ею полностью распоряжался бесконтрольно. Странным образом это лестным кажется, заманчивым и привлекательным, на каких-то тайных струнах играет. Я их понимаю вполне, только вот высказать эти мотивы точно не могу.
— Вы бы с ним за стол сели? — спросил старик, тяжело и медленно поднимая веки.
— Не знаю даже, — честно ответил Рубин. — Только я и осуждать их права не имею. Понять хочу. Боюсь я только, вы не обижайтесь, что если бы вы рядом оказались, в той же компании, вы бы тоже с ним пошли посидеть. Что-то в этом острое есть, душещипательное, привлекающее.
— Я бы пошел, — угрюмо сказал старик. — Только я бы ему в морду дал после первой рюмки, для меня именно это было бы символом свободы. Он ведь там еще и разглагольствовал, паскуда, что всегда, дескать, хотел как лучше, что по мере сил облегчал, что не он вовсе карцером и размером пайки распоряжался, чтобы добавить и выжать, что время было такое, что сам по острию ходил, что и на него жали нещадно, что он рад за них за всех, что вон какой город выстроили стране на радость. Плюнуть бы ему в бокал или в глаза.
Выговорив это единым духом, старик снова раскрыл рот, жадно и обессиленно глотая воздух.
— И вот еще, — сказал он одышливо. — Бурдаков всегда казался человеком, знающим нечто важное о жизни и смерти, потому что многие годы был абсолютной властью в этом смысле облечен. Это, знаете ли, тот же мотив, по которому мы о Сталине любопытствуем и обо всех, кто рядом был. Вы ведь наверняка тоже с интересом любые истории о нем выслушиваете. Оттого, наверно, и Пастернак, как известно, со Сталиным о жизни и смерти поговорить хотел.
Рубин кивнул головой, полностью соглашаясь.
— И не только! — старик явно увлекся. — Обратите внимание, что все лагерные воспоминания вызывают обостренное любопытство, если касаются крупномасштабных, известных лиц, а благородных или подонков — неважно. Вы ведь, признайтесь, очень склонны сейчас меня расспросить, кто из бывшего начальства или известных деятелей со мной сидел?
— Есть грех, — засмеялся Рубин. Старик тоже улыбнулся слегка.
— Вот и моим приятелям казалось, будто он знает что-то. Он, однако, пустым мешком оказался. Скучный и недалекий старикашка, хвастал, пыжился. Главное, что умственно очень оказался убог. Он такой нам тогда фигурой представлялся! С железной волей, с пониманием чего-то непостижимого, чуть ли не высшего порядка существом, а не погонщиком высокого ранга. Было тогда много таких. Волю они стальную проявляли, потому что над собой такую же чувствовали. А значительность ощущали собственную — от той власти, что им была над нами дана. Это наши страх и бессилие их изнутри величием и обаянием надували. И вся страна на том держалась, как лагерь. И сейчас держится. Или у вас еще есть какие-нибудь иллюзии на этот счет? Если есть — не пожалейте и поделитесь. Только откуда им взяться, если вы не кретин. Строителям известна простая штука — закон природы, собственно: чем ниже центр тяжести, тем сооружение устойчивей. Так вот наше скопище рабов — самое устойчивое сооружение, потому что центр тяжести у каждого не в уме или сердце, а в заднице, где, как известно, страх гнездится. Оттого и вся система устойчива неимоверно. Рубин засмеялся, радуясь образу.