Страница 4 из 4
Мы бросились обратно к витражу, осматривали и ощупывали его. Он был в точности таким, каким вышел из рук бирмингемских мастеров. Но экспериментировать с зеркалами вновь мы не решились.
Делать нам здесь больше было нечего; на следующее утро окно опять прикрыли досками, и богослужения в церкви возобновились. Мы вступили в контакт с изготовителями витража. Разумеется, мы и словом не обмолвились в письме о том, что творение их искусных рук повело себя столь неподобающим образом. Нет, мы представили дело так, будто заинтересовались их работой и хотим узнать, не может ли фирма изготовить еще один витраж по тому же рисунку. Мы просили по крайней мере назвать имя художника. От фирмы пришел ответ, что они с радостью изготовят для нас образчик своего искусства, подобный тому, который нас заинтересовал, и даже превосходящий его. Что же до упомянутого нами витража, то, к несчастью, эскизы к нему утрачены. У них хранятся эскизы ко всем их изделиям за последние полвека. Тем более удивительно (а у нас это вызвало не только удивление), что нужные нам рисунки не удалось отыскать. Итак, этот след был потерян.
Прошла неделя-другая, и мы получили от фирмы письмо, в котором говорилось, что они выяснили, почему не смогли обнаружить эскизы к интересующему нас витражу. Оказалось, что эти рисунки сделал брат прежнего священника, помощник начальника… тюрьмы. Это было первое наше удивительное открытие, а следующим шагом стало посещение самой тюрьмы. Помощника начальника уже не было в живых, но некоторые надзиратели помнили его. Я разговорился с одним из них и спросил, известно ли ему, что покойный помощник начальника очень любил рисовать. Тюремщик на миг задумался, а потом ответил:
— Ну да, припоминаю, и вправду любил. Он, бывало, и здешних заключенных рисовал.
Тогда я задал прямой вопрос:
— А не он ли расписал тюремную часовню?
— Да, как же, — подтвердил надзиратель, — верно. Разрисовал целиком весь алтарь, а на стенах написал картины, и все со своих, тюремных.
Мы осмотрели часовню, и тюремщик с удовольствием показал нам персонажей, для которых позировали прежний начальник тюрьмы, несколько надзирателей, а также заключенные. Внезапно мой взгляд упал на одно из лиц, и я мгновенно узнал его. С фрески на меня смотрело молодое, совершенно бесстрастное лицо, точная копия которого на витраже лондонской церкви задала нам такую мудреную загадку. Я невозмутимо спросил, не помнит ли он, с кого писан этот портрет.
— Вот ведь о ком вы догадались спросить, — ответил тюремщик. — Да уж, и не подумаешь, а это был отпетый преступник, хоть и молодой. Я здесь присутствовал, когда его казнили, — жуткое было дело. Помощнику начальника очень понравилось его лицо — как художнику понравилось — и захотелось его нарисовать, пока тот сидел в камере. Но заключенный ни в какую не соглашался, вот начальник и пришел как-то раз со старым фотоаппаратом и сделал снимок, пока преступник спал. Не иначе как рисунок на стене часовни — с той фотографии. Уж больно похож, не отличишь…
Не было необходимости сообщать тюремщику, что фотографию впоследствии увеличили и использовали при изготовлении витража для одной лондонской церкви. Мы пошли к священнику и рассказали о своем любопытном открытии. Пусть уж решит сам, возможно ли, чтобы в витраже водились привидения и чтобы дух повешенного вселился в стекло. Не знаю, что происходит с языком повешенного: высовывается он или нет. Мы решили, что выяснять это излишне. Не стали мы также вдаваться в подробности судьбы заключенного. Мы узнали его имя, и довольно. Но священник по нашему совету вынул из рамы все окно целиком. Мы закопали витраж впоследствии на одном сельском кладбище и на том успокоились.
С тех пор каждый раз, когда я вспоминаю об этом одержимом злым духом стекле, мне приходит на ум и услышанная от кого-то странная история о стеклянных негативах с изображением доски египетского саркофага. И в том и в другом случае некая зловредная сила незримо внедрилась в стекло. Остается только признать, что между этими происшествиями существует какое-то сходство. Определенного ничего сказать нельзя, но эти два эпизода связались в моей памяти. Я по-прежнему уверен, что дважды два — четыре, все остальное же вычислению не поддается и принадлежит к миру призрачной относительности.