Страница 13 из 18
— Счас Клава из кооперации придет, пообедаем… А ты пока включай телевизор, можа, концерт какой передают. Не стесняйся…
Я прошел в чистую горницу с новыми полами. Сел за стол, покрытый льняной скатертью. На столе в беспорядке лежали журналы «Радио». Я взял один, начал от нечего делать листать. Никита переодевался, увидя мое занятие, сказал:
— Это Виталька, меньшой наш, радиом балуется. Вы с Володькой учились — никаких отвлечений, журналов там да телевизоров. И было дело. А счас им, — он, должно, имел в виду Виталькино поколение, — не до учебы. Поспевай по кинам бегать, концерты слушать, мастерить приемники всякие. А ить десять классов кончить не заставишь, на завод норовят…
— Многих, я вижу, из колхоза завод переманил, — сказал я.
— Дыть мужиков в основном да ребят. А и кто там в колхозе остался, не горюют, хорошо зарабатывают. Вот Аркашку возьми — под триста рублей в месяц у него выходит. В колхозе теперь можно работать — не те времена.
Я встал, подошел к стене с фотографиями: любимое мое занятие в крестьянских избах — рассматривать фотографии. Много Вовкиных снимков. Вот он со своим классом, вот несколько армейских, вот с женой и дочерью. В отдельной рамке — давний-предавний выгоревший Вовкин похвальный лист — еще за пятый класс.
Я тогда учебный год тоже закончил на «отлично». Вовке похвальный лист дали, а меня обещали послать в «Артек». Я готовился уже к отъезду, школа сатину на рубаху купила, штаны мне пошила Даша, как вдруг сообщили, что поездка не состоится. Может, горевал я, узнали, что курю, и не взяли. А Дуня сказала, что это кто-нибудь из районного начальства вместо меня свое чадо послал. Не знаю, что случилось на самом деле, только мне было очень горько и обидно, и я не раз по ночам плакал.
Тем же летом я поступил в Свободу. Тут, правда, помогли мои пятерки. Меня не хотели принимать из-за маленького роста, но, увидев мой табель, приемная комиссия смилостивилась и взяла с меня слово, что я буду расти.
— А Нина ваша где? — спросил я, рассматривая увеличенную фотографию пышноволосой красавицы, снятой в профиль.
— Там жа, в Курске. Электриком. Вот приезжала с мужем, стиральную машину подарили. Теперь моя Клавка и горюшка не знает.
— Почти как в городе, смотрю, живете.
— И то верно. Только асфальта не имеем, — согласился со мной Никита. Он вытащил пачку «Севера», закурил, синяя паутина дыма медленно поползла к потолку.
— Самосаду изменили?
— Да нет, сохнет пока. Никак заготовить не соберусь. А ты бросил, говоришь?
— Бросил. От курева как худая гармошка начал было хрипеть.
— И то дело. А мой Володька маленьким не курил, вырос — начал, дурачок. В армии. В институте полгода один раз терпел, а не вытерпел.
Никита был в клетчатой новой рубахе, застегнутой на все пуговицы, в синих хлопчатобумажных штанах, на ногах — свежие носки. Все трогал небритый подбородок, время от времени поглядывал в овальное зеркало на стене.
— Тут, понимаешь, должны пионеры ко мне прийти, следопыты какие-то. Участников Курской битвы ищут. — Подумал, сделал глубокую затяжку. — Вот бы и отца твоего пригласить. Да… Я вон в газетах читаю, во многих деревнях памятники своим погибшим землякам ставят. С фамилиями, с годами рождений… Вон в Драчевке, читал в районной газете, в честь твоего родственника Николая Вялых даже улицу назвали. Правда, он герой, погиб смертью храбрых, однако же и рядовых не гоже забывать… Надо сказать следопытам — и у нас, можа, они возьмутся за памятник. Я уже и место для него придумал. На выгоне перед колхозным садом, где счас мальчишки футбол гоняют. Нужен такой памятник! Верно говорю?
Верно, верно, дядя Никита Комаров! Очень даже верно, дорогой! И не обязательно ставить памятник, а можно бы скромный обелиск с именами хорошаевцев, отдавших на войне жизнь. Я уже зримо представляю его и рядок в четырнадцать имен. Где-то в середине списка — фамилия моего отца.
Это нужно для увековечения памяти погибших и для нас, живых. Скромная плита может стать магнитом для меня, для другого, для третьего. Тот магнит будет вечно притягивать к земле отцов наши прижившиеся в городе сердца. И приедет тогда бывший хорошаевец проведать подернутую дымкой воспоминаний родину, где прошло его детство, «могилу» своего без вести пропавшего отца. Положит букет полевых цветов, постоит в молчании возле серого камня и еще сильнее почувствует, как дорого заплачено за нашу жизнь, за эту тишину над деревней. И не одному поможет это переосмыслить прожитое, не одного заставит спросить самого себя: а что я оставил на земле?..
16
Когда ни иду по деревне, Сергей Максимович навстречу. Старый уже, седой, толстый нос оброс волосами, одно ухо у шапки висит (он почти все лето в шапке ходит), другое — подоткнуто, а фуфайка — будто стая ворон напала на Сергея Максимовича и повыдергала из фуфайки клочья ваты. И когда бы мы ни встречались, он каждый раз волочил сухую связку хвороста.
— К зиме готовитесь? — киваю я на хворост.
— К ней, браток.
— Так тепла-то от хвороста — пшик один.
— Это верно. Дрова да уголек у меня имеются, да только и хворост не помешает. Пусть во дворе лежит, он есть не просит… Ты бы зашел когда-нибудь ко мне, что ли.
Обменяться с Сергеем Максимовичем несколькими словами я еще могу, а чтоб в гости — ни-ни. Боюсь я этого человека, не люблю. Может, зазря — ведь ко мне-то он хорошо относится. Да только сердцу не прикажешь…
И все началось с одного случая.
Невеселой весной сорок седьмого года Сергей Максимович со своими сыновьями обвешал все тополя, яблони возле своей хаты скворечниками. Деревенские ходили и посмеивались: «Ай Максимычу делать нечего, что ребячеством занялся?» И никому в голову не могло прийти, что задумал Сергей Максимович.
А однажды вечером Никита Комаров, живший напротив, принес ему подбитые сапоги — назавтра Сергей Максимович собирался в район ехать — и застал семью за неблаговидным занятием: скворцов ощипывали. Тут наконец и допетрил Никита, почему в скворечниках у его соседа такие большие отверстия — чтоб рука пролезала.
Ну и заговорила деревня. Тогда Сергей Максимович велел сыновьям поснимать скворечники все до одного. Поснимать они поснимали, да только люди теперь, приближаясь к усадьбе Сергея Максимовича, переходили на другую сторону.
17
Выйдя из сельмага, я зажмурился от бьющего в упор солнца, заслонил глаза рукой, чтобы привыкнуть к яркому свету после полутьмы магазина. И вот, пока я стоял на сельмаговском крыльце и жмурился, ко мне подошел худощавый человек и бесцеремонно толкнул плечом в плечо:
— Привет!
Я от неожиданного толчка зацепился ногой за ногу, чуть не уронил сверток и готов был рассердиться. Но толкнувший меня мужчина, — примерно мой ровесник, определил я, — дружески улыбался. Я часто заморгал, силясь вспомнить, кто передо мной стоит.
— Аль не признаешь друзей детства? — видя мою растерянность, спросил подошедший. — Вместе ведь учились.
Не признавал, ей-богу, не признавал я. Неужели это Юрка Лобатик — у того тоже всегда нос облезал? Но у Юрки, помнится, круглой мордочка была, а у этого она продолговатая. Скорее, это — Колька Куравлев.
А вдруг не Колька?
Я протянул руку навстречу, покраснев, ответил:
— Как не признать? Грешно было бы…
Но кривил я душою: по имени назвать друга детства так и не решился… Я уже полчаса назад, по дороге из Хорошаевки в Болотное, погорел на этом деле. Остановила меня полная молодая женщина, тоже вот так поздоровалась. Ну и я, естественно, поздоровался, Лидой ее назвал — была у нас в классе толстушка Лида Быкова, кому еще такой быть? А она, эта женщина, упрекнула меня не без обиды: «Не помнишь, что ль? Лида — та в городе, а я — Анька Черепанова. Да ты ж меня как-то за то, что по арифметике не подсказала, в крапивный ров толкнул!.. Зазнался ты, смотрю…»