Страница 5 из 118
Религию Лимонов пока не основал, а вот партию, как к ней ни относись, создал. Однако повествование о первых шагах писателя на родине, о партстроительстве, союзниках, противниках, съездах НБП, их акциях и расколах внутри партии – на редкость монотонно на фоне других – взрывных, шокирующих книг Лимонова. Кончается оно сценой ареста – писателя везут в Лефортово, обыскивают, осматривают и под конец открывают железную дверь камеры. «В камере были три металлические кровати, окрашенные синей краской. Я положил на одну из них матрас и сел. Сцена из классического романа».
Книга «В плену у мертвецов», вышедшая в конце 2002 года в таинственном издательстве «Ультра. Культура», кажется, начинается там, где кончается предыдущая, – с описания тюремной камеры. Но это не продолжение «Моей политической биографии». Скорее это продолжение литературной традиции (как ни дико звучит слово «традиция» применительно к книгам Лимонова), заложенной «Записками из Мертвого дома» Достоевского, сплав автобиографии и очерка. Не случайна и перекличка названий. «В плену у мертвецов» – наверное, первое в русской литературе описание тюрьмы, написанное в самой тюрьме.
Тихие коридоры следственного изолятора ФСБ, прогулочные камеры на крыше крепости, покрытые сверху решеткой и сеткой, молчаливые Zoldaten (как коротко называет Лимонов охранников, избегая слова «вертухай», чтобы «не давать себе труда разбираться в их разнокалиберных звездочках»), однообразный тюремный быт.
Сокамерники: персонаж маркиза де Сада, стукач Леха, стриженый кабан – «низкий лоб, круглые глазки, жесткое лицо» (Лимонов – мастер лаконичного портрета), засланный следствием, чтобы «закошмарить» арестанта ужасами Бутырки (где, мол, его непременно «опустят», припомнив эпизод с негром из романа «Это я, Эдичка»); молчаливый чеченец-боевик Аслан, молодой бандит Мишка, аккуратненький, с обманчивой внешностью юного бизнесмена, «мальчик из хорошей семьи», решивший жить по воровским законам. Лимонов не был бы Лимоновым, если бы не затащил в тюрьму – «место, где живут оставленные женщинами мужчины», – «пирамиды женских тел», анонимных суккубов и реальных Лиз-Маш-Насть, о совокуплениях с которыми рассказано с постфрейдовской свободой и дотошностью; если б не вел воображаемые диалоги с друзьями, Бродским и Шемякиным, не сводил счеты с издателями, не клеймил Америку (поделом ей досталось 11 сентября), не обрушивался на русскую интеллигенцию, на радио, телевидение, масскульт, на предавших соратников – всего не перечислить. Но все же главное в книге – сама тюрьма.
Это совсем другая тюрьма, чем та, которую мы помним по книгам Солженицына. В «Архипелаге» нередки исторические параллели с дореволюционной практикой содержания политических заключенных. Либеральность режима царских тюрем на фоне жестокостей ГУЛАГа действительно поражает. Получали передачи. Читали книги. Писали статьи. «Короленко рассказывает, что он писал и в тюрьме, однако – что там были за порядки! Писал карандашом (а почему не отобрали, переламывая рубчики одежды?), пронесенным в курчавых волосах (да почему ж не стригли наголо?), писал в шуме (сказать спасибо, что было где присесть и ноги вытянуть). Да ещё настолько было льготно, что рукописи эти он мог сохранить и на волю переслать (вот это больше всего непонятно нашему современнику!)», – иронизирует Солженицын. Самому ему, одержимому желанием писать, приходилось идти на невероятные ухищрения, чтобы утаить от ежедневных обысков крохотный кусочек бумаги да обозначать пропусками самые опасные слова: ну как все-таки при шмоне бумажку отберут, что и случалось, а потом заучивать текст наизусть, уничтожая оригинал. «Так я писал. Зимой – в обогревалке, весной и летом – на лесах, на самой каменной кладке: в промежутке между тем, как я исчерпал одни носилки раствора и мне ещё не поднесли других: клал бумажку на кирпичи и огрызком карандаша (таясь от соседей) записывал строчки, набежавшие, пока я вышлёпывал прошлые носилки». (Заметим, что Достоевский, в отличие от Короленко и даже Чернышевского, не имел возможности писать в остроге, да и после выхода из него в 1854 году, когда уже начал работать над «Записками...», не был уверен в возможности публикации, несмотря на амнистию политическим ссыльным 1856 года.)
Лимонов находится в условиях куда более сносных, чем его великие предшественники. Никто не отнимает ручку и тетрадку, никто не препятствует передаче рукописи на волю, не применяет санкции к арестанту после выхода книги из печати. Более того – Лимонов даже добивается права писать в отдельной комнате и «выбивает» у администрации настольную лампу – «зеленую, кагэбэшную, с красной кнопкой выключателя и бронзовым штативом». Следователи не мучают бессонницей, не бьют и не пытают. В камере есть радио, разрешены газеты и даже телевизор. Голодом не морят. Правда, тюремные щи, каши и вареная ржавая селедка аппетита не вызывают, но остатки хлеба сокамерники по утрам выбрасывают и передачи («дачки», как говорят нынешние зеки) не запрещены. «Мы с Мишкой объединили наши дачки и, как правило, первую неделю наслаждались поеданием свежих салатов и колбасы». Это вам не советские лагеря, где жизнь зависит от тощей пайки.
И все же у Лимонова вырывается: «Я не знаю, сколько мне суждено сидеть за решеткой, – в государстве беззакония, каким является Россия, срок непредсказуем; не знаю, как долго я проживу, но вряд ли будет у меня когда-либо впоследствии опыт тяжелее тюремного». Это человеческое признание трогает больше, чем привычная героическая поза.
Вообще в книге много удивительных замечаний. «Существование своей тюрьмы у службы безопасности противоречит всем возможным правам человека». «Военно-репрессивная структура (ФСБ) сама по себе реакционна и неуместна в контексте демократического государства». Странно слышать слова о «правах человека» и о «демократическом государстве» от автора лозунга «Сталин, Берия, ГУЛАГ», который скандируют нацболы во время своих акций. Или Лимонов меняет взгляды под влиянием тюрьмы? Одно дело говорить в интервью о проекте будущего России: «Будет континентальная империя от Владивостока до Гибралтара. Тотальное государство. Права человека уступят место правам нации... В своих и во всех прочих рядах будут производиться чистки, чтобы не допустить вырождения правящей верхушки» («Независимая газета» от 23 мая 1996 года). И совсем другое – ощутить себя объектом чистки.
«Тюрьма учит меня именно тогда, когда я уже думал, что всему научен в мои 58 лет», – произносит Лимонов. Что ж, перерождение убеждений в заключении – вещь обычная. Но повременим делать поспешные выводы.
Одновременно или почти одновременно с книгой «В плену у мертвецов» Лимонов пишет работу «Другая Россия» – своего рода «Майн кампф». Вождь отвечает на «настырный» вопрос партийного «пацана», пробившегося со своим письмом в Лефортовскую тюрьму: «что мы хотим построить?». Отсюда нарочито облегченный стиль изложения, чтобы не перегружать нетренированные молодые мозги, короткие главы-лекции для удобства публикации в партийной газете «Лимонка» (где книга и была напечатана, а теперь висит на сайте НБП).
Вождь НБП как никто входит в положение «активных пацанов». На Западе, в СССР и в современной России – им всегда плохо. Тусклые поганые родители, жиреющая мать, пьяный отец, жалкая квартира. Семья – «липкая теплая навозная жижа». Разве не хочется из нее вырваться? Школа еще хуже. Ничтожные, тупые, дурно пахнущие учителя вбивают в детей никому не нужные знания, а на самом деле – стремятся подавить «естественную агрессивность». Школа – это «репрессивное учреждение»».
Помимо семьи и школы вас, пацаны, подавляет общество. Молодежь – самый угнетенный класс. Власть и собственность неравномерно распределены между поколениями. «Средний возраст... украл у молодежи ее долю власти и собственности». Что же делать молодым, энергичным, активным, обделенным? Работать на революцию, которая всегда победа «детей над отцами, молодежи над средним возрастом». Китайская культурная революция, когда молодые ребята, руководствуясь директивой Мао «огонь по штабам», «водили по всей стране в шутовских колпаках высших чиновников государства, избивали, плевали, пинали и усылали на перевоспитание в деревню», – великолепный реванш молодежи.