Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 70



— А что они защищают?

— Свою моральную оценку этого конкретного случая. Дело-то исключительное, такие, как Чубасов, табунами не ходят.

— Так ведь не о моральной оценке идет речь. Разве я не разделяю их ненависти к Чубасову? Даже их симпатии к Кожарину мне понятны. Но из этого не следует, что я должен восторгаться их порочной позицией по отношению к закону. Пусть хоть всей деревней отстаивают свои взгляды на суде, но пусть не лгут.

— Это они сгоряча в первый день на эту позицию встали, а сворачивать потом считали — поздно. Тут такое переплетение: и страх за Кожарина, и все еще раскаленная ненависть к военным преступникам, и чувство коллективной солидарности, что ли...

Лукин повертел пальцами, показывая, как все переплелось.

Едва он успел уехать, как явился еще один нежданный посетитель. С трудом передвигая больные ноги в стоптанных валенках, с каким-то свертком под мышкой вошел старик Куряпов. Он неторопливо уселся, достал кисет с махоркой и в ответ на вопросительный взгляд следователя сказал:

— Пиши, пиши, мне не к спеху. Норму свою сполнишь, тогда и покалякаем.

— Не поздновато ли калякать, Андрей Степанович? Может быть, в другой раз?

— В другой никак нельзя, поскольку я убивец и есть.

Колесников даже не удивился. Он молча смотрел на Куряпова.

— Лаврушка-то — моя работа, — продолжал старик.

— Вы что, больны?

— Живот малость крутит... Поясница ишо, с утра хребтину не разогнуть.

— Вам к врачу нужно.

— Ходил. Так вить...

— Ладно, Андрей Степанович, иди проспись.

— В тюрьме отосплюсь, — Куряпов приподнял сверток, увязанный в чистый платок. — Я и бельишко припас, и табачок...

Готовность пострадать за другого, готовность продуманная и выношенная преобразила лицо старика, На него нельзя было сердиться, и высмеять было трудно.

— А чтоб муху убить, у вас силенок хватит?

— Про муху не скажу. А на Лаврушку хватило. Я вить Деникина бил? Бил. Гитлера бил? Бил. Ты на мои ноги не гляди — отпрыгали. Зато...

Куряпов огляделся, увидел у печки кочергу.

— Подай кочергу. Подай, подай, мне за ей кланяться несподручно.

Колесников подал старику кочергу. Куряпов зажал костлявыми пальцами короткий, загнутый конец и распрямил его, Потом так же легко загнул другой конец и бросил кочергу в угол.

— Вот так, сынок, я и Лавруху разок тюкнул, он и готов.

— Чем же вы его тюкнули?

— Шкворень подвернулся, я и приложил. Ты давай бумагу составляй, по форме.

— Поздно сегодня, Андрей Степанович. Норму свою я уже выполнил и перерабатывать не хочу.

— Как же мне-то? — растерялся Куряпов.

— Иди домой... А узелок держи наготове, как время придет, я кликну.

Куряпов смотрел с недоверием.

— Крутишь, Петрович.

— Ничего не кручу. Я выслушал, а писать или не писать — мое дело.

Колесников подошел к Куряпову и, поддерживая его под руку, повел к дверям.

16

Колесников уже перестал надеяться, что его психологический опыт принесет успех. Похоже было, что колхозники разгадали наивную хитрость следователя и остерегли Кожарина от опрометчивого шага. И все-таки он пришел. Расчет оказался верным: не мог такой человек таиться, когда узнал, что над неповинным Шуляковым нависла угроза суда.

Кожарин решительными шагами пересек комнату, остановился у стола и посмотрел на следователя, как смотрят на человека, который все равно ничего не поймет, сколько ему ни толкуй.

Колесников пригласил его сесть, разрешил курить. Кожарин продолжал стоять и сказал заготовленную фразу:

— Хватит вам людей дергать.

— Я вас не понимаю.



— Чубасова убил я.

Молчание, наступившее после этих слов, придавило одного Колесникова. Кожарин не испытывал никакой неловкости. Смотрел он по-прежнему прямо в глаза следователю.

Колесников усмехнулся.

— Такие заявления я уже слышал. Больно много убийц развелось в Алферовке.

— Не много, а я один.

— Наговорить на себя всякий может.

— Как хотите.

— Расскажите, послушаю.

— Шел мимо продмага. Слышу кто-то меня окликает. Вижу — этот прет прямо на меня со стаканом. Ну... я и убил.

— Слишком у вас просто получается. Вас угощают водкой, а вы убиваете. В порядке благодарности, что ли?

— Считайте как хотите.

— Может быть, вы не собирались убивать, а просто так, ударили в гневе, не помня себя?

Губы Кожарина покривились.

— Так, думаете, мне перед судом легче будет? Бил, не помня себя... Нет, врать не стану. Все помню: как шел, как ударил.

— Кто может подтвердить то, что вы говорите?

— Не знаю.

— Послушайте, Кожарин. Какая у меня гарантия, что вы на суде не возьмете своих слов обратно?

— Врать не приучен.

— От ваших признаний, пока они не подкреплены вещественными доказательствами и показаниями свидетелей, никакой пользы нет. Пока нет доказательств, нет и обвинительного акта. Вам это понятно?

— Что ж вы хотите, чтобы я людей подвел?

— А разве у вас есть сообщники?

— Это как считать... Я ведь после того, как кончил с этим, думал, скрутят меня, поведут. Стою и жду. А тут подходит один, ведет к себе, рубаху с меня долой — и в огонь. Другой к Покорнову везет. И все накачивают: «Молчи! Никто не видал и не слыхал»... Как их считать: сообщники?

— Да, их можно обвинить в укрывательстве преступления. Есть такая статья.

— Вот видите, и вы говорите, что есть. Как же я их?

Кожарин развел руками, призывая Колесникова согласиться, что нельзя требовать от него такой несправедливости.

— Оставим пока ваших друзей в покое. Объясните, почему именно вы расправились с Чубасовым, а не кто-нибудь другой? Ведь есть в Алферовке люди, у которых было больше оснований его ненавидеть.

Кожарин задумался, пожал плечами.

— Так уж вышло.

— Не может быть, чтобы у вас не было своей, личной причины.

— Да поймите, товарищ следователь, что не мог я, не мог! Нельзя было больше терпеть. — Кожарин потряс кулаками, и в глазах его отразилось страдание.

Колесников вышел из-за стола.

— Садитесь на мое место и пишите. Все пишите. И почему не могли терпеть — напишите. Вы пришли сами, сознаетесь по своей воле, да еще в такой момент, когда следствие пошло по неправильному пути. Все это суд учтет в вашу пользу.

Кожарин уселся поудобнее. Писал он медленно, обдумывая каждое слово. Чтобы меньше отвлекать его своим присутствием, Колесников взял газету и плюхнулся на диван. Глаза его, не видя текста, заскользили по типографским строчкам.

Теперь, когда следственная задача была почти решена, вместо удовлетворения пришла растерянность. Случись это неделю назад, он был бы полон радости. Сейчас он чувствовал себя виноватым, как будто обманул хороших, доверявших ему людей. Он делал только то, что сделал бы на его месте любой следователь. Никто не может упрекнуть его в нарушении следовательской этики. Откуда же это недовольство собой? Почему опять возникло желание немедля уехать отсюда, не встречаясь больше с Сударевым и Даевым?

Перо Кожарина двигалось все быстрее. Он увлекся и забыл о следователе. Его затвердевшее лицо стало бледнее обычного. У кромки светлого ежика волос блестели капельки пота.

Опустив газету, Колесников с теплым чувством смотрел на склоненную голову колхозного электрика. Он был уверен, что суд ограничится условным осуждением, и ему хотелось, чтобы в этом не сомневались ни Кожарин, и ни один человек в Алферовке.

Кожарин поставил точку, старательно расписался, не перечитывая, передал исписанные листки Колесникову и, облегченно вздохнув, откинулся на спинку стула.

Это был странный документ. Кожарин обстоятельно перечислил преступления Чубасова, описал обстановку, которая сложилась в Алферовке с его приездом. Он горячо доказывал, что такие, как Чубасов, не должны пользоваться правами честных людей и что он, Кожарин, не имел другой возможности исправить вопиющую несправедливость. Происшествие было изложено протокольным языком: точно назывался час, указывалось место. О свидетелях и поездке к Покорнову — ни слова.