Страница 20 из 137
— Ладно, пускай сидит, — сказал он броненосцу Татупойу. — Но передай ему, что я его все равно победил.
— Он тебя все равно победил, — сказал ленивцу броненосец Татупойу.
Ленивец Ай не стал возражать против этого.
— Если дерево остается деревом, а земля землей и если все остается по-прежнему, то не все ли равно, кто кого победил?
Так сказал ленивец Ай, и слова его разнеслись по лесу, потому что мысль, заключенная в них, вносила ясность в создавшееся положение.
И свинка Пекари, которая все еще бежала, с трудом поспевая за ламой Викуньей, вдруг остановилась и воскликнула:
— Но если все остается по-прежнему?!
— То не все ли равно, кто кого победил! — подхватила лама Викунья, и они побежали обратно.
Барсук Сурильо с удовольствием обнаружил в себе победителя, но деревья оставались деревьями, а земля землей — и он никак не мог доискаться, в чем же, собственно, состояла его победа? И он снова и снова гонял по лесу свою живую силу и технику, чтобы еще раз напомнить всем, что он победил.
— Вы знаете, кто победил? Вы все знаете, кто победил? — допытывался броненосец Татупойу.
— Мы никогда не искали победы, — сказали лама Викунья и свинка Пекари.
В конце концов барсук Сурильо уже и сам не мог понять, что же он здесь одержал — победу или поражение? Что же он здесь потерпел — поражение или победу?
И броненосец Татупойу ничего не мог ему на это ответить. Потому что в глубине души, если отбросить всю эту технику и оставить только живую силу, он и сам восхищался этим ленивцем Аем, который умел говорить такие замечательные слова.
Потому что, опять-таки, если отбросить всю ЭТУ технику, мудрость — это удел побежденных.
Так подумал броненосец Татупойу, подумал и тяжело вздохнул, впервые почувствовав себя победителем.
Фаза одиночества
Великое прошлое шистоцеров является залогом их великого будущего и утешением в их убогом настоящем. Мы проходим одиночную фазу развития, живем у себя под кустиками и встречаемся лишь для того, чтобы вспомнить те времена, когда несметные полчища шистоцеров, пустынной саранчи, шли по земле, превращая ее в пустыню.
— Что-то вас давно не видать, — говорит мой сосед, заглядывая ко мне под кустик.
— Да и вас не видать. Лучше всего, чтоб нас было не видать. Это для нас самое безопасное.
А ведь было время, когда шистоцеры жили локоть к локтю, плечо к плечу и умирали только в строю, на марше. Мирная жизнь нас разъединяет, а война объединяет в полки и дивизии, и тогда мы идем по земле, летим над землей и рождаемся и умираем только на марше.
— Что-то у меня ломит суставики, — говорит сосед шистоцер, заглядывая ко мне под кустик.
— А брюшко? Как у вас брюшко?
Глупейшие, нелепейшие разговоры! Мы совершенно не умеем общаться — может быть, потому, что проходим одиночную фазу развития, когда каждый у себя под кустиком, каждый сам по себе.
Тогда, на марше, шистоцеры шли в едином строю, форсируя реки, оставляя за собой безжизненные поля. Их клевали птицы, их давили машины, их жгли огнем и травили смертельными ядами, они гибли миллиардами, но никто не покинул строй. А когда вся их армия взмыла в небо, на земле наступило солнечное затмение.
И здесь, под кустиком, мы представляем, как огненной тучей взмываем над землей, мы слышим металлический звон и чувствуем себя частицей огромного механизма, все сокрушающего и несущего смерть.
— Я хотел бы умереть в строю, — говорит мой сосед, удобно расположившись под кустиком, и я понимаю: не умереть ему хочется, а жить, подольше жить, продлить эту безмятежную одиночную фазу.
— Может, еще удастся, — говорю я. — Друг мой, мы полетим с тобой вместе, локоть к локтю, плечо к плечу. И если я погибну в пути, сложу голову, обещай, что ты расскажешь обо мне будущим поколениям.
— Я умру рядом с тобой, — говорит мой друг. — Нет, я умру вместо тебя…
Мы запеваем старую солдатскую песню. Эта песня когда-то пелась в строю, но мы поем ее у себя под кустиком. Нам не мешают чужие локти и плечи, а также чужие крылья за спиной… Такая у нас фаза. Мы в пустыне только живем, и не нам, не нам превращать землю в пустыню.
Чучело муравья
В копенгагенском зоологическом музее муравьи служат музейными экспонатами. Все остальные экспонаты — чучела, но попробуйте сделать чучело муравья! Гораздо дешевле использовать на этом месте живого.
И вот живет в музее муравей, сам живой, а работает чучелом. Не он один работает чучелом, хотя многие делают вид, что у них другая, более осмысленная работа. Потому что с чучела какой спрос? Живешь за стеклянной витриной, в государственном муравейнике. А рядом по телевизору всю твою жизнь показывают в увеличенном виде. Какой муравей может мечтать, чтоб его показывали по телевизору?
Плохо только, что свои не могут посмотреть. Они внутри витрины живут, а телевизор повернут экраном наружу. Выберется муравей из витрины, чтоб по телевизору себя посмотреть, а там зазевается, с кем-то заговорится — и поползет от витрины к витрине, разглядывая, как там настоящие чучела живут.
Ничего не скажешь, красиво чучела живут. Какое разнообразие, какое богатство природы! Тут тебе и тропики, тут тебе и арктические льды. Умеют чучела жить, умеют устраиваться. Станешь им рассказывать про свою насекомую жизнь, а они и не слышат. И головы в твою сторону не повернут. Такие важные, неподвижные. Это называется: манера держаться. Что бы тебе ни говорили, а ты как глухой. Держишь себя в руках, не поддаешься соблазну.
Все-таки быть чучелом — большое искусство. Не просто работать чучелом, а быть чучелом всем своим существом.
Говорят, такое чучело где-то работало директором музея. Прислали его экспонатом, но на месте не разобрались и зачислили на должность директора. Спохватились, когда уже на пенсию провожали. Подошли целовать, чмок, а это чучело.
Да, по-крупному чучела живут, у нас так не умеют. Правда, по телевизору их не показывают в увеличенном виде, а что толку, что нас показывают, если мы живем в натуральную величину? У нас в жизни одно, и совсем другое по телевизору.
Правда, обещают. Если будем жить самоотверженно, беззаветно, то и нам после смерти воздвигнут чучело. Вот когда мы по-настоящему заживем!
Хотя какая это жизнь — после смерти! У нас и при жизни этой жизни пустяк, а после смерти и столько не наберется. И все же больше, чем у этих чучел, потому что у них и того нет. Жизнь красивая, а присмотришься — жизни нет. Потому что у них нет проблем, а для жизни нужны проблемы.
Была б у муравья своя отдельная семья, был бы у него личный ребенок, он бы сказал этому сопляку: жизнь — это проблемы. Мы живем, потому что у нас проблемы. И пока у нас проблемы.
А эти чучела? У них никаких проблем. Поэтому и жизни у них на муравьиный ноготь не наскребется.
Я был тарпаном
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?