Страница 61 из 70
Это не вредность. Он просто посчитал это некоторым предательством по отношению к себе. Думаю, что это не каприз. Может быть, это была уже такая… возрастная обидчивость. Я долго думал, как можно изменить сложившуюся ситуацию, и понял – только юмором. И вот наступил день, когда мы должны были выступать на одном концерте. Я неожиданно для него подошел к нему, встал на колени, ударился лбом об землю и сказал: «Дамы и господа! Позвольте прилюдно принести свои самые высокие извинения великому, неповторимому Зиновию Гердту!.. Зиновий Ефимович, позвольте поцеловать вашу ногу…» И вот тут он захохотал, и всё между нами восстановилось.
Гердт всегда очень внимательно наблюдал за тем, что делают его друзья. Он был первым читателем всех моих рассказов, миниатюр, повестей и т. д. и очень почтительно отзывался о том, что я делаю. Это для меня было как награда. Прочтя один из моих рассказов под названием «Соловьи в сентябре», он сказал: «Аркадий, вы знаете, что в советской литературе последних лет есть только два рассказа, которые могут быть поставлены на пьедестал. Это „Случай на станции Кречетовка“ Александра Исаевича Солженицына и ваш рассказ „Соловьи в сентябре“. Такого я про себя даже подумать не мог…
Он мне частенько звонил и спрашивал: «Аркашенька, ты что-нибудь написал новое?.. – Я не успевал ничего ответить, как он тут же продолжал:
– Значит, так, сейчас три часа, в пять Таня накрывает на стол. У меня есть совершенно потрясающие напитки, ты приезжаешь ко мне и читаешь всё, что ты написал». На любые попытки возражать (иногда ведь у меня были заранее назначены какие-то важные дела, встречи) он отвечал: «Ты запомнил, Аркадий? В пять часов, я сказал. Не в пять тридцать, а ровно в пять я тебя жду».
Я приезжал, мы бесподобно вкусно ужинали, прикладывались к напиткам, и я читал ему свои новые вещи. Никаких профессиональных советов он мне никогда не давал. Он мог высказать свое впечатление, может быть, какое-то замечание, не более того. Когда я сам в чем-то сомневался, когда что-то у меня не клеилось, я ехал к нему и читал то, в чем сомневался, и его реакция говорила мне обо всем. Я моментально понимал – чего же у меня здесь не хватает, в чем загвоздка. Но если Гердт говорил «это хорошо», меня взвинчивало до самого потолка. Я был счастлив.
Как-то раз я приехал к нему, одевшись по-рабочему, не выпендриваясь. На мне была телогрейка, какая-то ушанка… Он открыл дверь, и я ему сказал таким басом: «Хозяин, где читать будем?..» Он был в восторге.
Гердт был актером, который мог сыграть абсолютно всё. И для каждого зрителя, я уверен в этом, был свой «Гердт». Для одних он так и остался фокусником из одноименного фильма, для других фамилия «Гердт» немедленно ассоциируется с «эрой милосердия», для третьих это ведущий «Необыкновенного концерта», для целого поколения детей, наверное, Гердт – это Черная курица из сказки Одоевского, которая говорила его голосом… Но для меня он так и остался Паниковским. Я знаю, что он сам не был доволен этой ролью, но это другой вопрос. Сыграл он Паниковского потрясающе. Трагически. Кто бы ни играл Паниковского – все брали из книги Ильфа и Петрова в основном только внешние стороны этого персонажа, брали только смешное. А Гердт сделал этот персонаж очень человеческим, ранимым, типичным, а посему очень хорошо узнаваемым. Для меня он сам в каком-то смысле был Паниковским. Человеком, который при всем своем даровании, при всей своей подлинной интеллигентности, при сногсшибательной памяти и безупречном вкусе, при том, что его любила вся страна и он знал об этом, ему было мало всего этого. Ему хотелось большего. Другого. Нового.
Я сам хочу сделать и делаю большой и многослойный роман. Но, как только я его закончу, не удивлюсь, если мне тут же захочет-ся чего-то другого, следующего.
Мне кажется, что Гердт недоиграл, не дождался своего самого великого, звездного часа.
Я видел его за три недели до смерти.
Он проводил «Чай-клуб» у себя на даче. Он меня пригласил на этот вечер. Он был очень плох и слаб. Его уже вывозили к столу в кресле, но он смеялся и шутил, он держался. Потом он лег. Все участники этой застольной съемки продолжали выпивать, разговаривать, вспоминать… Кто-то пытался наведаться в комнату Гердта, но Таня охраняла его покой, как всевидящий сфинкс. Он не хотел, чтобы его видели в такой немощи, с такими муками на лице, он хотел, чтобы вечер закончился так же радостно, как и начался. Я тоже пытался сказать Тане, как, мол, так, мы здесь все сидим, выпиваем, отлично себя чувствуем, а он там лежит… Она мне ответила: «Аркадий, сейчас он должен быть один. Если он вернется за стол, ему будет плохо от того, что он не сможет вам соответствовать». Когда я уезжал, зашел к нему. Он не спал, а просто лежал в темной комнате. И всё время вздыхал… Мы с ним поговорили, я ему подарил свою новую книгу. Он мне обещал обязательно прочесть. Я его спросил: «Зяма, ну что вы всё время вздыхаете?.. Вам больно?..» – «Ах, Аркаша… – ответил Гердт. – Да не больно мне… Как бы тебе это объяснить… Ну, не хочется мне уходить из этой жизни…» Я не спрашивал почему. Думаю, потому, что он не сделал чего-то главного в этой жизни, и потому, что очень любил эту жизнь и умел жить. Когда он поднимал бокал, он всегда говорил: «Вот мы все здесь свои за столом… Шурик, Аркаша… Поверьте, я нисколько не боюсь того, что мы все называем смертью, нисколько… Я готов к этому. Я просто хочу, чтобы мы все жили хорошо, благополучно, в нормальной стране… Я хочу, чтобы все эти негодяи и козлы сгинули. И я не хочу, чтобы вы стали козлами…»
А умирал он очень тяжело… Ведь духовно и морально он был совершенно живой и здоровый человек и был еще способен создать много талантливых вещей. Я думаю, что вот тогда, когда я уходил от него, он прокручивал в голове ситуацию, когда его уже не станет, а всё останется. Как было, так и останется всё на своих местах: те же люди, все друзья, которые так часто собирались у него в доме… только его не будет. Вот что было для него самым убийственным. Уверен, что Гердт никогда не думал о том, как его будут помнить, чествовать, что вот, мол, какой был Зиновий Ефимович… Гердта даже заподозрить в этом трудно. Гердт страдал именно от того, что не увидит своих друзей – кинорежиссеров, актеров, писателей… Не увидит их успехов, радостей, их новых забот…
Думаю, что по большому счету Зиновий Ефимович не очень хотел вечера, посвященного его восьмидесятилетию, который собрал всех, кто его знал и любил. Уверен, что во многом этот вечер был ему в хорошем смысле навязан его близкими друзьями – Ширвиндтом, Рязановым, Тодоровским… Они понимали, что человек уходит и что если этого не сделать сейчас, то это уже не случится никогда. А самому Гердту этот вечер, я думаю, не был нужен. Я считаю, что для Гердта было большим мужеством выйти в этот вечер на сцену, просидеть там много часов, шутить, острить, сглаживать все ошибки вечера, исправлять некоторых людей, которые пытались поздравлять его стихами… Для человека с почти угасшим здоровьем это – Поступок.
Я думаю, что при всех жизненных обстоятельствах Гердта, которые чаще работали против него, он сумел справиться со всем этим потому, что всегда знал про себя главное – что и к себе, и по отношению к другим людям всегда был честен, что никогда никого не подставил, не заложил и не продал. Перед Богом он был чист. Оттого и не боялся ничего. И что его поддерживало в жизни? Его потрясающее окружение. Люди, с которыми он дружил на протяжении всей своей жизни, не давали ему ввинчиваться в ту воронку, откуда уже нет выхода. Ведь у каждого человека бывают минуты, когда он задумывается: «А стоит ли вообще дальше жить?..» В такой ситуации к Гердту (даже уже глубоко больному) мог войти Шура Ширвиндт и сказать с порога: «Зяма, ты что, обалдел?!. Ты что здесь разлегся?!. Сегодня же вечер у этого!..» И тогда Гердт резко оживлялся. Он вскакивал, собирался, несся на этот вечер…