Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 70

А в московском Доме кино на вечере во время выступления Окуджавы произошел скандал. Снобистская публика, у которой атрофировалось непосредственное восприятие искусства, которая с пренебрежением относилась ко всему, что не стало модой, слушала Булата плохо, отпускала какие-то хамские реплики, и Булат, никогда, ни при каких обстоятельствах не поступавшийся своим достоинством, не закончив песни, повернулся и ушел со сцены. И потом много лет не ступал на порог этого дома. Мы тоже сочли себя оскорбленными и даже разрабатывали планы мести.

Все эти бурные события в жизни Булата – шутка сказать, вот так, на наших глазах к нему пришла известность, он становился кумиром взрывообразно расширяющегося круга публики, – не привели к тому, что он стал манкировать своими обязанностями в газете. Он был человеком ответственным. Мы, его коллеги, старались, чтобы режим у него был посвободнее, чтобы он мог выступать почаще. А в остальном он не отдалился от команды, вместе с нами вел с начальством бои местного значения на планерках и летучках, отстаивая те стихи, которые ему представлялись заслуживающими публикации в газете. У него вышел сборник «Острова» в «Советском писателе» – до этого, до прихода в газету, первая его книжка «Лирика» была издана в Калуге, – он подарил мне «Острова» с такой надписью: «Лазарь, это в память минувших битв и в честь грядущих новых. С любовью». И подписался – Ванька Морозов.

Когда-то Анна Ахматова написала: «Когда человек умирает, изменяются его портреты».

После кончины Булата Окуджавы меняются и его «портреты». И речь идет не только о нынешнем – позднем – государственном признании: учреждена премия его имени, в Переделкине создан и пользуется популярностью его музей, на пересечении Старого Арбата с Плотниковым переулком сооружен его памятник (хороший памятник, но как странно видеть Булата бронзовым изваянием!). Вряд ли он мог всё это себе представить или мечтать об этом: долгие годы власти его не больно жаловали. Помню такой эпизод нашей «литгазетовской» поры. Мы в командировке в Тбилиси, нас пригласил в гости известный грузинский поэт Симон Чиковани. Застолье, хозяин провозглашает тост в честь Булата, говорит о трагической судьбе его родителей, которых он знал. У Булата, всегда сдержанного, никогда не терявшего самообладания, глаза полны слез. И еще одна история, которую он мне рассказал через много лет. В Париже, где он выступал на вечере поэзии, его пригласили в ресторан, которым владели грузины. И там представили ему старика, ухоженного, хорошо выглядевшего, который рассказал, что в Кутаиси в гимназии учился вместе с отцом Булата, они сидели на одной парте, дружили. Булат обрадовался этой встрече. Но потом старик сказал, что отец Булата выгнал его из Грузии. Булату было неприятно слышать, что его отец кого-то обидел, и старик это увидел, понял. «Не огорчайтесь, – сказал он, – подумайте, как сложилась его судьба, а как моя. Выгнав меня из Грузии, он сохранил мне жизнь».

Жил Булат с клеймом сына «врагов народа», что значило – в этот институт не примут, в этом городе не пропишут, эту работу не получить.

Всё, что выходило из-под его пера, встречалось в штыки официозной критикой. Пластинки не выпускались. За то, что вел себя независимо, – персональное дело, исключение из партии. Почти полный набор советских карательно-воспитательных мер достался на его долю.

И все-таки, говоря о меняющихся «портретах» Окуджавы, я имел в виду не только изменившееся отношение к нему властей, а прежде всего судьбу его литературного наследия. Из сферы литературной критики, сиюминутных, сугубо оценочных суждений, злободневных ассоциаций оно перемещается в сферу литературоведения, исследования жизненных и литературных истоков, образного строя, поэтических структур и так далее. Тому убедительное свидетельство – две международные научные конференции, посвященные его творчеству.

Так случилось, что в литературу Окуджава вошел одновременно с группой поэтов, которых потом стали называть «шестидесятниками». Происходило это на наших глазах, как писал, правда, по другому поводу, Пастернак: «Это было при нас, это с нами вошло в поговорку». Обойму эту составили Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Белла Ахмадулина; пятым был Булат Окуджава. На поэтическом небосклоне звезда их взошла после ХХ съезда партии, когда вспыхнул необычайно острый интерес к поэзии, знаменовавший после оцепенения сталинских времен начало духовного пробуждения, раскрепощения общества. Успех у них был грандиозный, неслыханный – люди изголодались по живому слову, искренним чувствам, аудиторию они собирали многотысячную. И в сознании многих читателей, да и критиков, они закрепились как некое творческое содружество.

И еще одна обойма, утвердившаяся в читательском сознании и критическом обиходе, – по жанру, который позднее назвали авторской песней. Это Булат Окуджава, Александр Галич, Владимир Высоцкий, Юлий Ким, Александр Городницкий.

Поэзия Окуджавы оказалась, таким образом, размещенной на литературной карте вовсе не там, где должна находиться, и многократно повторенная эта невольная ошибка затемняет и подлинные истоки, и пафос его творчества. Литературоведческий, историко-литературный подход, вступающий в свои права, намечает иные координаты.

Окуджава – из другого времени, нежели его постоянные соседи по критическим обоймам, у него другой жизненный опыт. «А мы с тобой, брат, из пехоты» – это о себе он говорит в одной из самых проникновенных песен. Нет, все-таки не Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский, а Борис Слуцкий и Давид Самойлов, Юрий Левитанский и Сергей Орлов его собратья, ближайшие поэтические родственники. И в прозе это не «шестидесятники» Василий Аксенов, Анатолий Кузнецов, Анатолий Гладилин, а Виктор Некрасов, Григорий Бакланов, Константин Воробьев и Вячеслав Кондратьев – бывшие солдаты и лейтенанты переднего края, «окопники» Отечественной.

О том, что на войне были его главные жизненные университеты, Окуджава говорил не раз. Говорил в 1962 году, в начале литературного пути, когда еще числился в «молодых»: «У меня большинство стихотворений и песен – военного плана, и это объясняется прежде всего тем, что семнадцати лет, из девятого класса, ушел на фронт. И это было очень страшно. Очень страшно. Тогда стихов не писал, а начал их писать значительно позже. Мои воспоминания шли за мной по пятам и идут. И почему-то у меня всё время – до сих пор – появляются военные стихи и военные песни».

Он повторил это и через тридцать лет, в 1992-м, когда ему уже было под семьдесят.

Шли годы, а он в песнях и стихах снова и снова возвращался к войне – и в 60-е, и в 70-е, и в 80-е, и в 90-е.

На фронте сформировались его представления о добре и зле, о чести и бесчестии, оттуда он вынес неостывающую ненависть к кровопролитию, жестокости, милитаристской романтике, демагогии и казенной лжи, там, под огнем, научился по-настоящему ценить жизнь, проникся уважением к правде – той, о которой, видимо, не зря говорят, что она горькая.

Он ощущал себя в поэзии посланцем тех, кто сложил голову на войне:

Да и те стихи Окуджавы, которые я назвал бы костюмно-историческими, – герои их юнкера, гусары, кавалергарды, и те, в которых создается мир сказки, – все они, несомненно, подсказаны, навеяны воспоминаниями о фронтовой юности.

Многие наши поэты искали и предлагали в своих стихах слово, которое претендовало на то, чтобы стать поэтической формулой войны: «Идет война народная, священная война» (В. Лебедев-Кумач). «Бой идет святой и правый, смертный бой не ради славы, ради жизни на земле» (А. Твардовский). «Да, война не такая. Какой мы писали ее, – это горькая штука…» (К. Симонов). «Война ж совсем не фейерверк, а просто трудная работа…» (М. Кульчицкий). «А война – была. Четыре года. Долгая была война» (Б. Слуцкий). У Д. Самойлова война – это «роковые, свинцовые, пороховые» годы.