Страница 2 из 12
На воротах, надпись из сучьев:
"Воины благочестивые, славой и честью венчанные".
Тогда думали об этом. Тогда можно было об этом думать. Был Бог… Был Царь… Была Россия…
И еще одна могила. На склонах Агридагского хребта за Сарыкамышем, среди камней горных ущелий, лежит тело казака 1-го Сибирского Ермака Тимофеевича полка, Пороха.
Того самого Пороха, у которого было веселое, загорелое и круглое лицо, ясные карие и чистые глаза, ровные и белые зубы. В течение почти трех лет ежедневно утром он встречал меня радостной улыбкой и говорил: "Так что, Ваше Высокоблагородие, лошади, слава Богу, здоровы", а иногда прибавлял: "Только Ванда чего-й-то скушная стоит, овес не ела и воды совсем чуток пила. Однако температуру мерили — нормальная"… С ним, Порохом, я изъездил все Семиречье, и он добывал барана на ужин в пустыне, где, казалось, кругом на сотни верст никого не было.
— У знакомого киргиза достал, Таймыр он мне…
Вечером у палатки я слушал, как он быстро говорил с кем-то по-киргизски. Носовые, неясные звуки сплетались в гирлянду слов, как песня.
На песке, поджав ноги, сидели киргизы и с ними мой Порох.
Он убит в ноябре 1914 года в конной атаке под Сарыкамышем. Тогда 1-ый Сибирский Ермака Тимофеевича полк атаковал батальон турецкой пехоты, изрубил его и взял знамя.
Во имя всех их…, а их миллионы неизвестных — на их могилу мне хотелось бы возложить мой скромный венок воспоминаний…
Им — честью и славою венчанным.
Да стоит ли?
— Разве не помните вы, как густой толпой стояли они, 4-го мая 1917 на станции Видибор, кричали, плевались подсолнухами и требовали вашей смерти? У них на затылках были смятые фуражки и папахи, на лоб выбились клочья нечистых волос, на рубашках алели банты, кокарды были залиты красными чернилами и почти все они были без погон.
— Разве не помните вы, как в этот час трусливо прятались по вагонам, не смея выручить своего начальника, сотни 17 Донского генерала Бакланова полка, те, чьи братья лежат так тихо и спокойно у селения Бельская Воля, славой и честью венчанные?
— Разве не помните вы, что они изменили присяге, они поносили Царя, они предали врагу — немцам — Родину?
Нет… Не об этих будет моя речь. Я хочу сказать о тех, кто свято помогал неизвестному Французскому солдату тихо и честно лечь в шумную могилу на площади Etoille в Париже.
Я хочу сказать, как сражались, жили, томились в плену и как умирали солдаты Русской Императорской Армии.
Мои венок будет на могилу неизвестного Русского солдата, за Веру, Царя и Отечество живот свой на бранях положившего.
I. КАК ОНИ УМИРАЛИ
Мой первый убитый… Это было 1 августа 1914 года на Австрийской границе, на шоссе между Томашевым и Равой Русской. Было яркое солнечное утро. В густом мешанном лесу, где трепетали солнечные пятна на мху и вереске, пахло смолою и грибами, часто трещали ружейные выстрелы. Посвистывали пули, протяжно пели песнь смерти и от их невидимого присутствия появился дурной вкус во рту и в голове путались мысля.
Я стоял за деревьями. Впереди редкая лежала цепь. Ка. заки, крадучись, подавались вперед. Из густой заросли вдруг появились два казака. Они несли за голову и за ноги третьего.
— Кто это? — спросил я.
— Урядник Еремин, Ваше Высокоблагородие, — бодро ответил передний, неловко державший рукой с висевшей на ней винтовкой, голову раненого Еремина.
Я подошел. Низ зеленовато-серой рубахи был залит кровью. Бледное лицо, обросшее жидкой, молодой русой бородой, было спокойно. Из полуоткрытого рта иногда, когда казаки спотыкались на кочках, вырывались тихие стоны.
— Братцы, — простонал он, — бросьте… Не носите… Не мучьте… Дайте помереть спокойно.
— Ничего, Еремин, — сказал я, — потерпи. Бог даст, жив будешь. Раненый поднял голову. Сине-серые глаза с удивительной кротостью уставились на меня. Тихая улыбка стянула осунувшиеся похудевшие щеки.
— Нет, Ваше Высокоблагородие, — тихо сказал Еремин — Знаю я… Куды-ж. В живот ведь. Понимаю… Отпишите, Ваше Высокоблагородие, отцу и матери, что… честно… нелицемерно… без страха…
Он закрыл глаза. Его понесли дальше.
На другое утро его похоронили на Томашовском кладбище у самой церкви. На его могиле поставили хороший тесаный крест. Казаки поставили.
Я не был на его похоронах. Австрийцы наступали на Томашов. На Зверижинецкой дороге был бой. Некогда было хоронить мертвых.
Потом их были сотни, тысячи, миллионы. Они устилали могилами поля Восточной Пруссии, Польши, Галицин и Буковины. Они умирали в Карпатских горах, у границы Венгрии, они гибли в Румынии и Малой Азии, они умирали в чужой им Франции.
За Веру, Царя и Отечество.
Нам, солдатам, их смерть была мало видна. Мы сами в эти часы были объяты ее крыльями и многого не видели из того, что видели другие, кому доставалась ужасная, тяжелая доля провожать их в вечный покой… Сестры милосердия, санитары, фельдшера, врачи, священники.
И потому я расскажу о их смерти, о их переживаниях со слов одной сестры милосердия.
Я не буду ее называть. Те, кто ее знает, а в Императорской Армии ее знали десятки тысяч героев, — ее узнают. Тем, кто ее не знает, ее имя безразлично.
Сколько раненых прошло через ее руки, сколько солдат умерло на ее руках, и от скольких она слышала последние слова, приняла последнюю земную волю!..
В бою под Холмом к ней принесли ее убитого жениха…
Она была русская, вся соткана из горячей веры в Бога, любви к Царю и Родине. И умела она понимать все это свято. В ней осталась одна мечта — отдать свою душу Царю, Вере и Отечеству. И отсюда зажегся в ней страстный пламень, который дал ей силу выносить вид нечеловеческих мук, страданий и смерти. Она искала умирающих. Она говорила им, что могла подсказать ей ее исстрадавшаяся душа. Стала она от того простая, как прост русский крестьянин. Научилась понимать его. И он ей поверил. Он открыл ей душу и стала эта душа перед нею в ярком свете чистоты и подвига, истинно, славою и честью венчанная. Она видела, как умирали русские солдаты, вспоминая деревню свою, близких своих. Ей казалось, что она жила с ними предсмертными переживаниями, и много раз с ними умирала. Она поняла в эти великие минуты умираний, что "нет смерти, но есть жизнь вечная". И смерть на войне — не смерть, а выполнение своего первого и главного долга перед Родиной.
В полутемной комнате чужого немецкого города прерывающимся голосом рассказывала она мне про Русских солдат, и слезы непрерывно капали на бумагу, на которой я записывал ее слова.
Теперь, когда поругано имя Государево, когда наглые, жадные, грязные святотатственные руки роются в дневниках Государя, читают про Его интимные, семейные переживания, и наглый хам покровительственно похлопывает Его по плечу и аттестует как пустого молодого человека, влюбленного в свою невесту, как хорошего семьянина, но не государственного деятеля, быть может, будет уместно и своевременно сказать, чем Он был для тех, кто умирал за Него. Для тех миллионов "неизвестных солдат", что погибали в боях, для тех простых русских, что и по сей час живут в гонимой, истерзанной Родине нашей.
Пусть из страшной темени лжи, клеветы и лакейского хихиканья людей раздастся голос мертвых и скажет нам правду о том, что такое Россия, ее Вера православная и ее Богом венчанный Царь.
Шли страшные бои под Ломжей. Гвардейская пехота сгорала в них, как сгорает солома, охапками бросаемая в костер. Перевязочные пункты и лазареты были переполнены ранеными, и врачи не успевали перевязывать и делать необходимые операции. Отбирали тех, кому стоило сделать, то есть, у кого была надежда на выздоровление, и бросал" остальных умирать от ран за невозможностью всем помочь.