Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 189 из 200



XXXII

Обед удался на славу. Пирог, который торжественно принесла сама матушка Александра Петровна, прекрасно зарумянился, и хрустящая темная корочка, посыпанная поджаренными тертыми сухариками, местами поднялась большими темными пузырями.

— Не осудите, пожалуйста, — говорила красная от плиты и волнения попадья, еще более хорошенькая, с выбившимися на лоб русыми вьющимися кудрями и полными белыми руками, обнаженными по локоть.

За окном играли трубачи. Певучие аккорды «Жизни за царя» напоминали Мариинский театр и уносили из крошечных комнат, где канарейка и чижик старались перекричать и трубачей, и гостей, в далекий Петроград.

Шли тосты. За Государя Императора, покрытый громовым «ура» и мощными звуками торжественного Русского гимна, за новых кавалеров, перемежаемый маршами полков гусарского и донского, за славу, за победу, за начальника дивизии, за командиров полков, за господ офицеров, за солдат и казаков, за верных боевых товарищей, конский состав дивизии, за прелестную радушную хозяйку…

Офицеры, отвыкшие от вина, хмелели быстро. Протопопов, командир донского полка, сидевший по левую руку Саблина, приставал, прося разрешения вызвать по тревоге песенников, послушать песни казачьи.

— Ведь он у нас, ваше превосходительство, первый певун в полку, — говорил он про Карпова, — такой баритон, что просто в оперу, на сцену надо бы. Вы его никогда не слыхали?

— Нет, никогда, — сухо ответил Саблин.

— Вот и послушали бы. Влюбитесь в него и без того прекрасного казака. Единственный сын у матери.

«Слушай, слушай, — говорил Саблину внутренний голос мучителя совести, — сумей оценить, сумей полюбить всею душою этого юношу и тогда отдай, тогда принеси в жертву, ибо жертва нужна. Ведь пошлешь его на смерть, на верную смерть пошлешь? Когда настанет нужный час, отдашь приказание и голос не дрогнет и не смутишься, потому что ты — солдат. Но разве это грех? Где больше грех? Послать, любя больше самого себя, послать на смерть, плача и рыдая и болея сердцем, или по злобе отправить того, кого не любишь, кто противен телесно, кто нравственно возмутил душу. Если жертва нужна, она должна быть дана от всего сердца…»

— Далеко ведь, Семен Иванович, — сказал Саблин, гоня желание увидеть Карпова во всем его блеске. — Когда еще приедут. Темно станет. Не стоит.

— И что за далеко, — отвечал Протопопов, которому хотелось щегольнуть перед начальником дивизии исполнительностью казаков своего полка, быстротою сбора и отличными голосами. — Семи верст отсюда не будет. Духом прискачут. По телефону только сказать.

— Ну, как знаете, — сказал Саблин.

— Я распоряжусь, — сказал Давыденко, слушавший разговор начальника дивизии. — Которой сотни песенников? — спросил он у Протопопова.

— Да четвертой, что ли, — небрежно сказал Протопопов, зная, что четвертой сотни песенники лучшие в полку, что они уже подготовлены к выезду и лошади на всякий случай поседланы и сами они собраны на штабном дворе. Он уже предвкушал удовольствие удивить начальника дивизии и всех гостей. Только продудит телефон, и через двадцать минут уже готово — и песенники на местах. Пусть-ка кто другой так сделает!

— Четвертой… Ведь и кавалер-то молодой сам четвертой, — повторил он еще раз.

Давыденко пошел на телефон.

На другом конце стола подвыпивший Семенов раскрыл окно, чтобы слышнее были трубачи, и, улыбаясь красным веселым лицом, подпевал куплеты, подмигивая попадье:

— Это барышни все обожают… Это барышни все обо-жа-а-а-ют! — Александра Петровна, а вы обожаете и теперь.

— Что-то, Варлаам Николаевич, я не пойму в толк, о чем таком вы намекаете.

— А вы поймите, Александра Петровна, слышите, как трубачи-уланы выговаривают — слушайте, — и дождавшись повторения мотива, он и с ним входивший с телефона Давыденко и фон Даль уже втроем пристроились:

— Это барышни все обожа-ают…

В открытое окно врывался холодный, но пахнущий весною воздух, слышалось в перерывах игры трубачей ржание и взвизгивание лошадей, наполнявших двор, и говор кавалеров — гусар и казаков, только что пообедавших в риге и выходивших теперь на двор, чтобы ехать по домам.

Трубачи по настроению обедавших почувствовали, что вино уже подействовало, и сменили серьезный репертуар модными легкими песенками, маршами и отрывками из опереток.



Офицеры им вторили, напевая безцеремонно за столом.

Впрочем, обед уже был кончен. Саблин разрешил курить и сам, чтобы не стеснять, вышел из-за стола и сел у окна. Подали чай, печенье, карамель, сухари и коржики изготовления матушки.

Короткий зимний день догорал. Румяное солнце спускалось к темной полосе лесов, и молодой месяц красивым рогом показался на побледневшем небе, когда подъехали казачьи песенники. С лошадей валил густой пар. Казаки постарались и примчались в двадцать минут. Солидный вахмистр ввел их во двор и скомандовал «смирно». Саблин поздоровался с ними.

— Разрешите начинать? — спросил вахмистр.

— Начинайте.

Чтобы распеться, они спели свою походную старую песню — не концертную, как говорил вахмистр, не раз слыхавший пение войскового хора.

— Хорунжий Карпов, идите петь, — начальническим голосом сказал Протопопов, когда казаки кончили первую песню.

Карпов, которому давно хотелось показаться перед казаками в своей новой «шикарной» шашке с Георгиевским темляком, не заставил повторять приказание и в одном кителе выскочил на двор.

«Если бы она меня теперь видала! — подумал он, охорашиваясь перед хором и сверкая своими ясными глазами из-под красивой серебристого меха папахи, сплющенной по-кабардински и заломленной на затылок так, что непонятно было, на чем она держится. — Адски лихо было бы ей пропеть».

Он ощупал на пальце ее кольцо. Казаки сдержанными голосами поздравляли его с монаршею милостью.

— Заслужили, ваше благородие, хороша штука, — говорили они вполголоса.

Саблин и многие гости вышли на крыльцо. Мороз еще не мог осилить разогретого солнцем воздуха, на земле была жидкая грязь, не скованная ледком.

— Начинайте, Карпов, — сказал Протопопов.

Карпов взял у вахмистра плеть, чтобы ею дирижировать хором, стал в позу, закрыл на минуту глаза и подумал: «Это я тебе… это я вам, Ваше Императорское Высочество, пою…»

Самый титул ему нравился. Чаровала сказочная недоступность его предмета и до жути хотелось умереть со славой.

Он запел, создавая в уме картину, которая теперь влекла его, манила и казалась великим счастьем.

не пропел, а прокричал он музыкальным стоном героического отчаяния смерти, так, что холодок мурашками пробежал по жилам Саблина, и послушный хор сейчас же вступил мягкими согласными аккордами:

говорил на фоне их голосов голос Карпова, уже смягченный и умиротворенный:

И опять стоном воскликнул голос, как бы уносящийся в жалобе к небу:

и хор проговорил, уже не покрываемый голосом запевалы, сдержанно и грустно:

Красивая песня гармонировала с грустью умирающего дня и с общей обстановкой фронта, с возможностью ежеминутно быть вызванным на позицию, быть убитым и брошенным на съедение воронам. Каждое слово имело смысл, понимаемый этими людьми, видавшими и смерть товарищей, и раны.

Песня кончилась. Молчаливая грусть была лучшим одобрением певцам.