Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 120

Дед Мануил стоит на крылечке. Такой же — Николай Чудотворец в чекмене казачьем. Папаша с мамашей встречают. У папаши на пинжаке красный бант, как в пятом году носили. И папаша говорит:

— Вот и переменили мы социальное положение.

А дед Мануил будто ворчит, шамкает беззубым ртом:

— Никчемное дело, Митенька. Как палку ни верти, она все палкой и останется.

Дальше и вовсе не удобное сниться пошло. Учитель Ляшенко зубами щелкает. Как собака, на деда кидается, кричит:

— Вставай, подымайся, рабочий народ!

Вот и впрямь в собаку обратился, того и гляди разорвет зубами деда Мануила. Мамаша с платком на него бежит. Машет. А Ляшенко пасть разинул, все свое вопит: вставай! вставай!

Димитрий проснулся. В каморке было темно. За дощатой перегородкой дежурный по команде кричал:

— Вставай! Вставай!.. На уборку! Вставай! Димитрий покрутил головою: «Ну, и сон! Потеха…

Вот те и перемена социального положения».

За перегородку заглянул солдат в мундире с трубаческими наплечниками.

— Господин штаб-трубач, на уборку пожалуйте.

— Зараз иду. Нехай унтер-цер Гордон ведет команду.

Димитрий оделся, не спеша. Помылся, оправил густые на пробор стриженные волосы перед зеркалом, взял из угла стик с серебряным наконечником — лошадиная голова — и пошел на конюшню.

Шел он бодро, позванивая шпорами, и думал о своем сне.

— Кто его знает. А может, и менять-то не нужно. Умный дед Мануил! Палка как была, так палкой и останется.

IX

Ночь все шла. Долгая зимняя ночь. Ветютнев и Тесов стояли; у дверей конюшни и курили.

Пробежал за ворота денщик Морозова искать извозчика и вернулся в шинели на опашь, сидя боком на санной полости.

Через двор проехала барышня. Нос в муфту уткнула, согнулась, маленькая такая, не то плачет, не то пьяная.

Луна зашла за казарменный флигель. Двор уже не походил на пруд, подернутый мелкой зыбью волн, но лежал пустынный и мрачный, как кладбище. Холодный ветер завевал по нему снежинками и посвистывал в углах и проулках.

Вдруг засветилась ровными рядами окон казарма, белый дым пошел из труб хлебопекарни и слился с серою пеленою облаков.

— Наши встают, — сказал Тесов.

— Да, время, — зевнул Ветютнев. — Шестой час пошел. Пора на уборку.

Они подлезли под балясину.

Лошади поднимались, звенели цепями недоуздков и вздыхали. Одни медленно вытягивали, расправляя, заднюю ногу, точно потягивались. Другие шумно встряхивались, сбрасывая приставшую к бокам и спине солому. Дневальные прибавили света в ламповых фонарях и открывали окна и двери.

С угла двора раздался людской гомон, короткая хриплая команда, и по морозному снегу заскрипели мерные шаги третий эскадрон пошел на уборку. Следом за ним с шумом и криком сбегали по лестнице трубачи и выстраивались на двор.



Вахмистр третьего еще не вышел, и старший взводный, подпрапорщик Елецкий, вел эскадрон. Буран оставил дневального и побежал на конюшню.

На дворе еще глубже сомкнулась ночь. Улицы города были пусты, и крепок был обывательский сон.

Солдаты расходились по лошадям. Вычищали подстилку, выносили навоз и солому для проветривания и становились на уборку. Конюшня наполнилась мерным шуршащим шорохом щеток и частым поколачиванием о камень скребниц. За лошадьми на коридоре вырастали клетки выбитой пыли и перхоти. Изредка слышались вскрики: «Но! Балуй!.. Ишь, ты какой! Недотрога».

Потом люди с лошадьми потянулись к водопойному бетонному корыту. Под образом Фрола и Лавра, защитников окота и лошадей, малиновым мигающим огоньком горела лампадка, и в свете фонаря пузырилась под краном и маленькими волнышками бежала от струи вода. Там стоял вахмистр, подпрапорщик Солдатов. Рослый, широкий и толстый, с большим красным лицом, с волосами, стриженными ершиком, и жесткими усами, распушенными вверх на концах, гладко бритый, в одном мундире с шевронами (Шевроны — здесь, нашивки из золотого или серебряного галуна углом вниз, носившиеся на левых рукавах мундиров и шинелей сверхсрочнослужащими нижними чинами за выслугу лет) на рукаве, он щеголял закаленностью старого человека, не боящегося простуды и презирающего все «эти моды и новости», инфлюэнцы и гриппы… Строгим взглядом серых глаз — сверл острых — он окидывал лошадей и видел каждую мелочь.

— Самохоткин, ты чаво копыта поленился обмыть? Опосля останёшься, еще и бронзу наведешь. Все шалберничаешь, жуликуешь. Это тебе не фабрика! Унтер-цер Сомов! Я сколько разов вам говорил, что за ним особый присмотр нужон… А это иде Красота очерябалась?

— Должно, на гвоздь, господин вахмистр.

— Ты смотри, шалай, кабы я энтова гвоздя в твоих зубах не доискался?

Лошади тянулись к воде. Они погружали нежные губы и медленно пили. Подняв голову, стояли задумчиво, будто смаковали, и снова пили, водя губами по воде, точно искали более вкусную струю. Задние нетерпеливо ожидали очереди. Они ржали, копали ногою по камням, просили, напоминая о себе.

— Ты не спеши, Коздоев. Она еще пить хотит, а ты ее тянешь, ишь, нетерпячка какой.

— Она тольки так… балуется, господин вахмистр, — робко ответил молодой, хорошенький, похожий на девушку солдат, из-под длинных ресниц глядя большими глазами на вахмистра.

— А тебе что? Пускай и побалуется. Ей это, лошади, удовольствие, ты и доставь его… Ну, все, что ль?

Последние лошади тянули сквозь зубы воду.

— Трубач! Играй «к овсу»!

Резкие звуки медной трубы порвали темный 'Сумрак конюшни и понеслись по коридорам, дробясь и отдаваясь о каменные арки переходов. Им ответило стоголосое, довольное, радостное и сдержанное ржание. У овсяного ларя фуражир и взводные черным, обитым светло-медными обручами гарнцем насыпали овес в торбы. Солдаты толпились подле.

— Ласточке уменьшенную…

— Барабану полтора, — слышались голоса, и люди расходились с тяжелыми торбами до конюшни. Все тише становилось в ней. Дневальные метлами собирали перхоть, люди стояли у станков, ожидая, когда кончат, есть овес их кони. Фуражир с раздатчиками навешивал на безмене сено. Его разбирали по «дачкам».

Мерный шорох жевания сливался в сладко звучащую, монотонную мелодию, и, казалось, людям передавалось лошадиное удовольствие. Они слушали шорох еды и вдыхали тонкий спиртной запах влажного согретого лошадиным дыханием овса. Этот шорох прерывался иногда вздохом, пофыркиванием или окриком солдата:

— Ну, чаво бросаешь! Непутевая!

Бурашка ходил за вахмистром. Хвост колесом, морда поднятая. Солдаты окликали его: «Буран! А, Бурашка милой! К нам пожаловал!» Бурашка поворачивал голову на звавших, улыбался, морща верхнюю губу, и сверкал маленькими черными глазами, но ни к кому не подходил. Точно говорил: «Знаю, что вы меня любите. И я вас люблю. Мы с вами одна семья. А только я теперь при деле».

— Господин вахмистр, — отделился из сумрака конюшни солдат. — Так что, позвольте доложить, Астра овса не ист. Скушная стоит и воды только чуток пила.

— Взводному докладал?

— Так точно. За фершалом послали. Емпературу мерить будут.

— Опосля мне доложишь.

Русалка в это время заканчивала свой туалет. Он был Особенно тщателен в эту ночь.

Тесов, сидя у ее ног на коленях, ладонями делал ей массаж, крепко тер вверх по жилам против шерсти и мягко скатывался вниз. Новые белые бинты лежали подле на соломе. Русалка неподвижно стояла, терпеливо ожидая конца массажа. Она уже была накрыта теплою, мягкою, дорогою, суконною попоною с грудью. Расщипанный по волоскам хвост золотым каскадом падал к скакательному суставу, и грива, от природы волнистая, нежная и мягкая, была расчесана и блестела, отливая в червонец. Чистая, промытая голова была изящна в ее прямых и строгих линиях, и большие глаза смотрели томно в этот час ранней уборки. Светлый, белый, с длинными зернами, дорогой, отборный, шастанный овес был насыпан в кормушку, но Русалки к нему не притрагивалась. Она ждала, когда будет совсем готова, чтобы тогда с полным удовольствием приняться за свой утренний завтрак.