Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 120

— Странная любовь…

— Да, не ваша, мужская. Вам только баловаться.

Поиграли и довольно. Свои дела у вас…

Она помолчала. Потом воскликнула:

— Да разве я когда вам мешала в чем? Чего ни пожелаете, все можно. Только одного не перенесу никогда».

Ты понимаешь. Сережа… Сергей Николаевич, вы понимаете, как это мне оскорбительно, если вот другая так же вот сюда придет… И вы с другой так же…

— Кто об этом говорит, — скучно, деревянным и жестким голосом сказал Морозов и потянулся. Ему просто хотелось спать. Он не понимал и не чувствовал той

драмы, что кипела в ее душе. Для него она была — Нина Белянкина, переплетчица, славная девочка, но уже порядком надоевшая, и не видел он в ней никогда ни ее души, ни того, что и она человеческое существо со всеми его страданиями и болью.

— Кто говорит? — заторопилась Белянкина. — Твой завтрашний приз. Я все знаю. Моя любовь мне помогла все узнать. Сергей Николаевич! Вы вторую неделю добиваетесь, благосклонности танцовщицы Сеян… И я знаю, — вам передали: если возьмете на concours hippque (Concours hippque (франц.) — конкур, один из основных видов конных состязаний, преодоление искусственных препятствий. Такие состязания были очень распространены среди офицеров русской кавалерии) первый приз, то можете к ней прийти… Вы скажете, это неправда?

— С каких это пор ты, Нина, занимаешься сыском? Допустим, так. Ну, а дальше что? И какое тебе дело до Варвары Павловны?

— Есть дело!

Она топнула ногой и сейчас же испугалась этого движения. Сбоку, скосив глаза, посмотрела, не рассердился ли.

— Ревность к тому, чего нет и чего, может быть, не будет совсем?

— И не будет.

— А почему ты знаешь?

— Я не допущу.

— Ты? — удивился Морозов.

— Да я… Я тебя никому не отдам!

— Посмотрим…

— Увидишь.

Белянкина повернулась к зеркалу, достала из сумочки пуховку и стала пудрить щеки и нос. Морозов смотрел на нее и думал: «Такие вот серной кислотой способны плеснуть. Маленькая, пухленькая, глаза-незабудки, кажется, И души в ней нет, одно мягкое тело, да любовь к шоколадным конфетам, а, поди, ты, какая зловредная».

— Натяните мне, гетры!

Морозов опустился на колени и стал застегивать крючки серых гетр. Маленькая ножка стояла на его колене, он пожал ее, хотел примириться. Она отдернула ногу и отступила на шаг. Незабудки стали совсем бледными, — в них была злоба.

— Завтра ты не возьмешь приза. Понимаешь?.. Бог тебя покарает… И ты не будешь у Сеян.

— Ну, довольно, Нина! Будет! — строго сказал он.

— Оставьте, пожалуйста, ваш тон. Я сделаю так, что ты приза не возьмешь…

— Нина!.. Третий час ночи. Извозчик тебя ждет.

— Благодарю за заботы… обо мне… и об извозчике.



— До будущей субботы. Она не ответила.

Морозов подал ей шубку. И шубка была такая же мягкая, как ее владелица. От шелковой, пестрой подкладки тепло пахло ее духами. Он хотел поцеловать ее через натянутую белую вуаль с мушками. Она отшатнулась.

— У! Злюка! Дай хоть лапку на прощанье.

— Очень она вам нужна!

Морозов взял маленькую ручку, затянутую в серую, лайковую перчатку, и хотел поднести к губам, но она отдернула руку и вышла в переднюю. Он проводил ее до лестницы. Когда она спускалась, она не оглянулась, как оглядывалась всегда, посылая ему поцелуй, не стрельнул своими незабудками. Она шла с высоко поднятой головой, гордая и скорбная. Она даже казалась выше ростом.

Морозов опять потянулся. Ему не было ее жаль. «Посердится и перестанет, — подумал он. — Она ведь глупенькая».

— Денщик вернулся с улицы.

— Усадил барыню?

— Так точно.

— Ну, иди спать. Я разденусь сам.

Морозов погасил лампы в прихожей и кабинете и прошел в свою спальню.

VII

Штора в спальне была поднята, форточка открыта. Беспорядка, произведенного женщиной, не вызвал в Морозове ни сладострастного воспоминания, ни брезгливости. Он повернул выключатель и погасил голубой фонарь. Сразу выявился из темноты казарменный двор, освещенный луною. Мягкое дуновение морозного ветра стало ощутительнее.

За казармами с конюшнями, кузницей и сараями, правильным прямоугольником окружавшими двор и бросавшими на его снег голубые тени, шли улицы во все уменьшающихся желтых точках фонарей. Там высились темные и мрачные громады каменных домов. Где-то далеко были освещены три окна, и Морозову казалось, что он видит за ними обычный петербургский «вечер». Карточные столы, скучные лица, однотонные возгласы. В соседней комнате грудастая горничная в белом переднике, накрывающая холодный ужин. Лососина, розовая, с серым налетом жирка под желтым майонезом, холодные рябчики с обломанными черными ножками, чуть несвежие «с горчинкой», телятина и ветчина в больших толстых ломтях под галантином, а на приборах под салфетками белые и полубелые маленькие хлебцы. В гостиной кто-то небрежно играет на рояле. Может, быть, бледная блондинка с круглым в розовых пятнах на лице поет «под Вяльцеву» петербургско-цыганский романс, или какая-нибудь старая тетка, специально для того приглашенная, лениво бренчит венгерку и две пары танцуют. Студент с гимназисткой и кадет с барышней в вечернем платье. А внизу у подъезда, наверно, дежурят три ночных извозчика в чаянии заработать по полтине.

Петербургская жизнь… Петербургские типы… Какой другой город мог бы породить такую, как Нина Белянкина? Что она делает шесть дней в неделю, куда ходит, с кем бывает? Верна ли она ему… и мужу? Или ему так же неверна, как и мужу?

Поежился. Неужели ревность? Нет… Брезгливость, Он так привык знать ее всегда чистенькой, розовой и свежей. Нежные, округлые плечи, тонкая папироса и тихий напев: «Голубка моя, умчимся в края»…

Шесть лет… И еще шесть лет… И еще…

Вот будет он штаб-ротмистром, ротмистром, получит эскадрон… Так и пройдет жизнь в этих прямых и точных улицах с маленькими сходящимися вдали огоньками. Ровная, как он, и прямолинейная, как он. Двадцатое число, дворники в тулупах у ворот, тишина и спокойствие. Городовые на перекрестках…

Пошумел, поволновался Питер в 1905 году, стоял темный без электричества. Водопровод не действовал, молодежь с ведрами и кувшинами бегала на Неву и каналы. Ей было весело. Ей надоело однообразие двадцатого числа, лососина под провансалем и рябчики «с горчинкой». Ей хотелось чего-то другого. Казались пыльными и ветхими русские флаги, вывешиваемые в табельные дни на домах, и неаккуратно ездили офицеры в Исаакиевский собор на молебствия. Сильно запаздывали…

Кое-кто мечтал о красных флагах. И они появлялись иногда над толпою, возбуждая злобу в городовых и солдатах.

А потом пошло все то же. Скачки… Манеж… Весенние туалеты… Разговоры о производстве и наградах… Летом — лагери, а осенью новобранцы. Был какой-то круг, и в нем кружились люди, как дети в ярмарочной карусели. Старели, уходили в отставку, в полку появлялись редко, только в дни полковых праздников и незаметно уходили из жизни.

«Так и я. Похоронят меня на Смоленском, под кустами сирени, в тени плакучих берез. Вот и все, — только прибавится на низком и плоском кладбище еще лишняя могила.

Странные мысли! После ночи любви, накануне победы на скачках. В двадцать шесть лет. Отчего они у меня?

Или от этой лунной ночи и от этого города, точно заколдованного в прямых своих линиях?» Мысли Морозова пошли в другую сторону.

«Откуда Нина знает, что Варвара Павловна на мою просьбу быть ей представленным сказала: «Возьмет на скачках первый приз, пусть приходит, а так не надо.

Довольно меня поклонников». Кто ей сказал? Неужели Абхази видается с ней? Где? И зачем?»

Варвара Павловна Сеян, манила недоступностью. Он знал, что она из хорошей семьи. Помнил: на сцене Мариинского театра — «Фауст». Порхали звуки вальса и на сцене была площадь маленького немецкого средневекового города. Группа светлокудрых горожанок танцевала классический вальс. Девушки казались легкими и стройными. Фарфоровые лица, локоны золотых волос, деланные улыбки, большие, подведенные глаза, а снизу из-под пестрых юбок белые чулочки и черные башмачки. Еще помнил, как прелестны, казались ему корсажи на шнуровках.