Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 120

Уйдя на двор, он, прежде всего, освобождался от ошейника. Точно показать хотел, что он ничей.

У него как будто расписание было, к кому и когда ходить.

— Барыня, Бурашка пришел, — докладывал денщик.

— Ах, Бурашка! Зовите его… Надо его накормить. Что у нас есть?..

Бурашка ничего сам не просил. И ел он не жадно, не торопясь и не много. Поест и уйдет.

— Какой неблагодарный!

— У него, барыня, дело. Сейчас на ученье шестой выводят.

И верно, Буран бежал к шестому эскадрону и становился сзади вахмистра, важно осматривая солдат, выходящих из конюшни с лошадьми.

Летом Буран ездил в лагерь. Из лагеря он самовольно отправлялся на Красносельскую станцию, забивался в вагон под скамью и ехал в Петербург. В Петербурге бежал в казармы. Будто хотел убедиться, все ли там без него в порядке. Когда Буран пропадал из лагеря, писаря спрашивали по телефону в оставшейся для ремонта команде-

— Бурашка у вас?

— Вчора приехал.

— Ну-ну…

А дня через три звонили из Петербурга: — Буран к вам вернулся?

— Только сейчас со станции прибег. Жарко ему. Не надышится. Вас, значит, проведал и опять на дачу.

Все высшее начальство знало Бурана. Бывало начальник дивизии встретит кого-нибудь из офицеров расспросит про полк и уж непременно скажет в конце разговора: — Ну, а Буран ваш как? По-прежнему у ворот и провожает при обходе?

— По-прежнему, ваше превосходительство.

— Замечательно умная собака. Никто его не учил?

— Никто.

— Поразительно!

Буран лежал подле дневального, раскинув пушистый лисий хвост по снегу. Он смотрел на улицу, на деревья полкового сада за низкой оградой и думал свои собачьи думы.

Так же, как Русалка, как солдаты полка, как корнет

Егорьев, Буран гордился полком. Точно биение тысячи сердец людских и конских, одинаковое, размерное, бьющееся одним желанием, чтобы полк был лучше и краше, отдавалось в его собачьем сердце и заставляло его желать лишь того, чего желал их командир: красоты, порядка, доблести их славного Его Величества полка.

Бурану было приятно в теплой, косматой шубе лежать на чистом снегу, смотреть в прозрачную синеву ночи я чутким ухом слушать ему одному слышные и понятные шумы казармы.



V

В тот самый час, когда Русалка, проснувшись от сна, попросила пить, ее хозяин, поручик Сергей Николаевич Морозов раздраженно ходил по кабинету, поглядывая на медленно прикалывающую к волосам большую шляпу блондинку с маленьким пухлым носиком и красными заплаканными глазами.

Кабинет был убран банально, как, вероятно, было убрано три четверти кабинетов холостых офицеров кавалерии. На стене — ковер. Темный, под персидский. Белые уголки синие, малиновые и черные разводы в хитром восточном рисунке, белые космы ниток по краям. На ковре две полковые пики с флюгерами — крест-накрест, ружья, пистолеты, ножи, кинжалы, сабли и шашки. Под ковром оттоманка (Оттоманка — широкий мягкий диван с подушками вместо спинки) с мутаками (Мутаки — подушки восточного типа для оттоманки) и подушками восьмиугольный столик, черный с перламутровыми вкладками, квадратный пуф из двух подушек и ковер на полу. У окна письменный, тяжелый, дубовый стол с бронзовым прибором и невинно-чистым розовым клякс-папиром (Клякс-папир рыхлая — бумага для просушивания написанного чернилами). На столе чаще стояли бутылки или стаканы с чаем и вином, чем лежали бумаги. Перед столом кресло. У стены еще два мягких восточных кресла со столиком между ними. Камин с зеркалом и часами, пыльные портьеры этажерка с серебром призов и в уеду пианино. Все простое, рыночное, купленное без уменья, без вкуса, только затем, чтобы наполнить комнату.

Сергею Николаевичу Морозову шел двадцать шестой год. Он был высокого роста, худощавый, крепко сбитый, ловкий, мускулистый и сильный. Молодые черные усы прикрывали верхнюю губу красиво очерченного рта. Волосы были густы, лицо покрыто загаром.

В белой крахмальной с золотыми запонками рубахе, заправленной в рейтузы, и в высоких сапогах со шпорами он остановился у окна с плотно задвинутыми портьерами и следил за каждым движением одевавшейся женщины.

— Чего вы от меня хотите, Нина? — сказал он.

Женщина повернула заплаканное лицо от зеркала и долго, с упреком смотрела на офицера синими, цвета незабудок глазами. Морозов выдержал ее взгляд. Он считал себя правым. Никаких обещаний он ей не давал. Сошлись они совершенно случайно. Такие связи, Морозов это знал, всегда сопровождались какими-то упреками совести, недолгими, но мучительными. Так было, он помнил, и тогда, когда на конном заводе он, распаленный с утра зрелищем случки жеребцов, сытно накормленный, днем отоспавшийся, вошел в отведенную ему комнату и пожилая женщина, ключница, стелившая постель, посмотрела на него все понимающими глазами и сказала:

— Паныч, аль девушку привести? Это было шесть лет тому назад. Он был только недавно выпущен в офицеры и почти не знал женщин. Он покраснел, ничего не ответил и пожал плечами. — Хорошая девочка. Чистенькая. Ежели сотенной не пожалеешь, приведу. А они люди бедные. Им поможешь. Он еще раз пожал плечами, мучительно покраснел, отошел к окну и выдавил из себя: — Ну, ладно!

В маленькой комнате заводского флигеля от растопленной железной печи было тогда душно, жарко и угарно Выпитое за ужином вино бродило в голове. Он ждал нетерпеливо, ходил взад и вперед по комнате, ложился на постель и снова вскакивал…

Прошло два часа. Не было никого. Он разделся, потушил лампу и лег. И только лег, к нему постучали.

— Войдите, — крикнул он и сейчас же обхватил горячими жаждущими руками стройную девушку в шубке. Он целовал крепкие, пахнущие весенним морозом щеки, упругие губы, и она отдавала ему поцелуи, смущенно смеясь, а когда он повлек ее к постели, прошептала:

— Угостите, паныч, наливкой… Страшно мне.

Она хотела одурманиться. Но он не понял ее. Срывал с нее одежды и торопился…

Утром, когда сквозь тонкую полотняную штору ясный день вошел в комнату, он разглядел ее.

Она крепко спала на пуховике. Лицо было строго и красиво. Глаза в темной опушке ресниц были сдвинуты, и полураспущенная коса змеею вилась по подушке.

Ему вдруг стало стыдно того, что случилось. Ему хотелось пролить у нее прощения. Вся душа его горела. Он говорил себе, что он женится на ней, что такой красоты нигде не сыскать.

Только утром узнал, что ее зовут Женя Ершова и что она дочь заводского конюха. Нежно и ласково простился он с нею, когда она заторопилась домой. Через час принимал он ее дядю, просившего за сына, и готов был все узами для него. Ему казалось, что он теперь какими-то Женю, связан с этой семьей. Он мечтал, как воспитает Женю, разовьет, будет учить, как после женится на ней.

Ждал ее на следующий вечер, но она не пришла. Это огорчило его и вместе рассердило. На другой день он уехал в Петербург все еще под впечатлением Жени Ершовой. А тут в Петербурге эта глупая, случайная встреча с Ниной Белянкиной и вот эта связь, длящаяся шестой год и уже надоевшая.

Он вспомнил, как это началось.

Вернувшись тогда в Петербург, он сразу попал в наряд на похороны какого-то генерала.

Снег еще не был убран с улиц, ночью пронеслась нал городом мартовская вьюга и припорошила старый темный снег новыми белыми сугробами. На снегу красиво рисовались их эскадроны, ожидающие выноса тела из Симеоновской церкви. В это время мимо полка проехали на извозчичьих санях две женщины. Одна некрасивая, черная брюнетка, другая блондинка, юная, с задорно вздернутым маленьким носиком и ясными большими голубыми глазами, цвета выгоревших на солнце незабудок. Маленькая, пухленькая, в мягкой котиковой шубке и такой же котиковой шапочке, она широко раскрытыми, детскими, точно чему-то изумленными глазами смотрели на Морозова.

Они доехали до Литейного проспекта, повернули обратно и, доехав до Фонтанки, снова поехали к Литейному. Так проделали они три раза, и все три раза блондинки смотрела все теми же изумленными глазами на Морозова.