Страница 20 из 120
После всенощной дед Мануил ушел не сразу. Он протолкался к иконе, трижды кланялся в землю, целовал сухими устами, вглядывался в темное пятно Лика Пречистой на серебряной ризе и все медлил уходить, точно жалея, что надо расставаться.
На маленьком постоялом дворе, в деревянном доме на окраине города, они остановились ночевать. Дед Мануил пил чай с хлебом, крошил крепкими пальцами, отдирая щетинки от тарани, и его маленькие, ушедшие вглубь острые глаза блестели счастьем.
— Ну вот, Митенька, и сподобились мы Царице Небесной поклониться. Ай-я-яй, как это хорошо вышло! Может, другой-то раз и не приведет Господь, а в летошнем году тоже сподобились Владычицу проводить.
Помнит Димитрий, — держал дед блюдечко на трех пальцах, дул из-под седых усов на горячий чай и был благостен, как святой.
Думал тогда Димитрий: «Откуда эта сила берется? Его самого и разморило и разломало, а деду хоть бы что?» Смеется дед, толкает Димитрия кулаком в бок и говорит
— Пребысть же с ней Мариам яко три месяцы и возратися в дом свой. Так-то, Митенька, и мы возвратимся в дом свой, а только — другими людьми возвратимся мы, Митенька.
Горело в голове у Димитрия:
— Ужели и правда — чудотворная?
XIV
Солнце на западе давно померкло, и сизый сумрак спустился над степью, когда Димитрий вернулся в хату. Светло и жарко было в ней. У растопленной' печи мать ловко сажала железные листы с мягкими белыми катышками теста. В углу, за столом с зажженной лампой, отец дегтем смазывал сбрую и чистил блестящие пряжки; не хотел показаться кое-как на конном заводе.
На утро выехали еще до свету. Гулко гудели колеса по круто замерзшей земле, где по малому полевому шляху белыми колеями тянулась дорога. Звезды горели в синем небе, мигали и перекидывались между собою лучами-мыслями.
«Кто живет на них? Тоже, поди, люди? — думал Димитрий. — Может, и там, по степи бежит сейчас пара лошадей, тоже мелькает подковами, везет кого-нибудь к новой судьбе».
Кругом была безмолвная и мертвая степь. Когда спускались в балку, на северном краю толстым слоем лежал подтаявший и снова замерзший снег, лошади шли неуверенно, проваливаясь выше колена, и шуршали колеса, разрывая сугробы, а на противоположной стороне блестел льдом черный спуск и в замерзших лужах отражались звезды.
В десять часов набрели на шалаш, поставленный в степи. Торчали там колья от таганов, стояла коновязь, а внутри шалаша лежала серая старая солома.
Ершов отпряг лошадей, снял с них хомуты и, привязав, положил перед ними сена. Димитрий снес в шалаш шубы, крынку молока, стаканы, хлеб, мешок с коржиками и сало, завернутое в чистую белую тряпицу.
Стали полудничать.
Солнце уже сильно припекало. Сизый туман клубился за горизонтом и влекущи были, дали, страницы будущего.
На конном заводе, у дяди Семена Ефимовича Димитрий бывал редко. Только по семейным праздникам. Он помнил маленькую хатку на краю заводской слободы, нескладного мальчика Ванюшу, своего двоюродного брата, и целый косяк большеглазых, голоногих с любопытными глазами девчонок, — Евгению, Любовь, Марью и Аксинью. Все они были красивые, бойкие и смешливые, и Димитрий, хотя и было ему на год больше старшей Евгении, всегда смущался в их присутствии.
— Папаша, а что двоюродные мои все дома теперь? — спросил Димитрий. Он кончил, есть и сидел на краю шалаша, мечтательно глядя вдаль.
— Иван кубыть на заработки ушел. Да что! Плохо у них. Семен-брат выпивать стал горазд, а девки?.. Какой с них прок?
— Евгении теперь, поди, восемнадцатый пошел.
— Кабы и не все восемнадцать. Наши там были: сказывали, загляденье девка.
— Красивая?
— Полагать надо, хороша.
— А чего замуж не идет?
— А за кого она там пойдет? За табунщика либо за конюха? Разборчива больно. У ей, поди, об офицерах думка.
Димитрий нахмурился. Вспомнил он молодого паныча Морозова, как видел его раз в слободе, уже офицером. Он был у батюшки. При сабле и в шпорах, весь в золоте.
— А молодой паныч, что там делает?
Ломался его голос, когда спрашивал. Сердце сжимала злоба и зависть.
— Что?.. Да ничего… Что ему делать?.. Заводского управляющего жена, вишь, теткой ему доводится. Как Константиновка погорела, ну он, значит, туда и ездит. Для здоровья, на вольный воздух.
После полдника Ершов напоил лошадей, засыпал им меру овса и, завернувшись в шубу, лег отдохнуть. Лег и Димитрий, но спать не мог. Думал о Морозове, о том, что придется ему и отцу стоять перед ним без шапок, кланяться, просить о службе. Вспомнил Евгению. Он видел ее два года назад. Тонкая, стройная, со смуглым лицом и большими глазами, с узкими темными бровями, с сочными влажными губами, она смотрела на Димитрия жадным взглядом и говорила, дыша ему в лицо свежим луком:
— Ну, и братец у меня! Фу-ты, Господи! Ты танцам-то обучен? Я, Митя, танцевать охоча. Я веселая девка. Люблю, чтоб и кавалеры были веселые.
Плясала тогда Евгения русскую по маленькой горнице, помахивала платочком, сгибалась, а Димитрий и сестры пели хором плясовую.
Тетка Авдотья Нефедовна, красивая, сухая баба, с острыми темными глазами на хитром лице, говорила Евгении:
— Смела ты, девка! Ох, не сносить тебе своей головушки, Женечка, не соблюсти тебе девичьей чести.
— А на кой она мне ляд сдалась, мамаша? — нагло улыбаясь и кося глазами на Димитрия, говорила Евгения. Притаптывала ногами, пристукивала каблуками, ходила по хате, юбками и рукавами кофты задевая Димитрия. От нее веяло весною. Напевала сквозь зубы ярмарочную частушку: «Корсетка моя — голубая строчка!»
Молод и несмышлен тогда был Димитрий, что парной теленок.
Спали все вместе в одной горнице, и не понимал Димитрий, зачем три раза в ночь выходила Евгения наружу и всякий раз тяжело вздыхала в дверях. Думал: живот у ней болит, луку объелась.
А теперь, пригретый в шубе на солнце, томился о Евгении.
«Сестра она мне… Двоюродная сестра… А что ж? В Библии и не такое читал мне дед Мануил».
Жмурился на сеянце, щурил до слез глаза, раскидался по шубе и не было сил прогнать из ума стройную девушку, притопывающую башмаками и до пола сгибавшуюся в плясовом поклоне.
Звучали неотступно в ушах глупые слова: «Корсетка моя — голубая строчка!..»
XV
После полудня стало тяжело ехать.
Дорогу развезло. Колеса во весь обод уходили в черную и липкую грязь, облипали ею и мягко чмокали. Лошади так напрягались, что мокрые от пота их крупы покрывались мелкими морщинами. Казалось, не будет конца однообразно мертвой и пустынной степи.
В заводскую слободу приехали уже в темноте.
Семена Ефимовича не было дома. Шел выжереб, и ветеринарный врач потребовал, чтобы конюха дежурили на маточной конюшне. На двор выбежали девки. Любка шестнадцати лет, четырнадцатилетняя Маша и Ксюша двенадцати. Они помогли Агею Ефимовичу и Димитрию распрягать, завели лошадей под навес, а сами все смеялись жеребячьим, долгим, шаловливым, блудливым смехом и болтали:
— А в хату мы покамест не пустим. Женюша там моется и одевается. Ксюша, сбегай, посмотри, убралась сестра, а то нет? Ключница Агафья Петровна с заводу за ней пришла, — докладывала Димитрию Ксюша, и все три ржали, как молодые жеребята: — И-хи-хи… И-хи-хи…
Ксюша носилась со двора в хату и обратно на двор.
— Зачем ключница пришла? — спросил Димитрий и нахмурился.
— Мужчинам знать этого не надобно, — сказала Любка, закрывая лицо смуглым тонким локтем. — Много знать будете, скоро состаритесь.
— Она и монисто надевает, — сказала Маша.
— Танцевать будет, — сказала прибежавшая из хаты Ксюша. — Морозовский паныч приехал… Он и вызвал…
— У! Дура девка! Язык у тебя… Не ври, Ксюшка. Говоришь, чего сама не разумеешь, — накинулись на нее сестры.
Наконец пустили в хату. В хате еще стояли глиняные тазы и кувшины, была пролита вода и валялись брошенные полотенца. Тетка Димитрия Авдотья Нефедовна проворно наводила порядок.