Страница 17 из 120
Сторож, мягко ступая в валяных сапогах, вносит зажженную лампу, и разом исчезла световая игра за окном. По-иному, не так торжественно выглядит лицо Краснопольского. Клоп ползет по спине белой блузки Маши Головачевой, подбирается к шее, сейчас запутается в волосах. Кажется скучным повторять шестой раз все те же две первых строки… Одолевают мысли земные, греховные…
— Благослови, душе моя Господа. И вся внутренняя моя…
IX
Со спевки Димитрий, случалось, шел к Ляшенке. Ляшенко, худой и бледный, пил чай, но никогда не угощал Димитрия.
— Пели? — спрашивал он.
— Литургию разучивали.
— Мда… Краснопольский карьеру сделает. Без мыла, куда надо, влезет. Он понимает дух времени…
— А разве не хорошо?
— Что?
— Пение.
— Панская забава. Не такие песни надобно петь.
— А какие?
— Слыхали вы скорбные песни русского народа? Ляшенко запел. Слух у него плохой, голоса нет, но чувства и злобы было в нем много.
Много песен слыхал я в родней стороне.
Не про радость, про горе в них пели.
Из тех песен одна в память врезалась мне,
Это песня рабочей артели.
— Вы не так, Алексей Алексеич.
— Что не так?
— Да уже очень у вас неладно выходит.
— Ладно… Талант!.. Думаешь, — от Бога?
— Откуда же больше?
— Мать твоя, казачка, на Кошкином хуторе первая певунья была. И дед Мануил пение разумеет. Вот все и просто выходить.
— А как же Бог-то?
— Бог? — хитро, змеею посмотрел Ляшенко. — Когда грабили Морозовскую экономию, с Богом шли. А Бог сказал: не укради! А Бог сказал: не пожелай жены искреннего твоего, ни раба его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его… Эх вы… Фарисеи… Вы, Димитрий, на минуточку Бога откиньте, и так ли оно просто все станет.
Но в Димитрии еще звучало полное колыхание хора, еще сладко пела его мелодия. Какие-то нежные струны еще трепетали в нем, точно и вправду крылами ангелов была обвеяна «вся внутренняя» его.
Ляшенко говорил жестко. Точно читал по книге.
— Бога выдумали цари. Царей выдумали паны. Все для того, чтобы другие работали на них, а им пировать да брюхо нагуливать. Посмотрите во Франции, — Бога нет. А что? Разве худо живется французам? Ни тебе попа, ни тебе поповских поборов, нет никакого такого греха… Очень даже просто — без Бога. Просто и хорошо.
— Как же, Алексей Алексеич? Все-таки нескладно без Бога. Крещеные мы.
— А вы забудьте про это.
— А отец с матерью?
— А что в них Толку? Вырос да и ушел.
Молчал Димитрий. Кажется, возразил бы многое. Рассказал бы, как полчаса назад объята была душа его красотою закатного неба и пения, в душу идущего. А как скажешь? Стыдно очень. Слов таких нет. Засмеет Ляшенко. Скажи ему про душу, а он тебе отрежет:
— Души нет. Умрешь — лопух вырастет. В лопухе, что ли, душа?
Шел домой смущенный. Скрипел под ногами хрусткий снег. Вечерний мороз щипал щеки и уши. Но где-то глубоко внутри еще звучали, когда смотрел на звездное небо торжественно тихие слова: — Имя святое Его!
Х
15 августа, в день Успения Богородицы, в Аксайской станице подымали чудотворную икону Аксайской Божией Матери и крестным ходом несли в Новочеркасск.
Дед Мануил собрался ехать на торжество. Мать снарядила Димитрия с дедом.
— Пускай Владычице помолится. Пускай постарается за нас, — говорила она, усаживая деда в телегу.
До Аксайской ехали по железной дороге. Прибыли утром. Поднимались на высокий берег донской по пыльной мощеной улице. От громадных лип, росших по сторонам улицы, на пыльное шоссе ложилась синяя тень. Золотыми змейками светились на ней солнечные блики. В Аксайской дома были больше, чем в Тарасовке, стояли на фундаментах с подвалами и были крыты железом или тесом. По крутому берегу к Дону сбегали виноградные сады. Зеленые и черные гроздья висели между широких и прозрачных на солнце листьев. Пахло медвяным и будто ладанным запахом. Перистые сквозные акации, гибкие и стройные, свешивали свои черные засохшие стручья. В самой станице припахивало соломенной гарью, скотом и рыбою. Вдоль домов, мимо решетчатых садовых оград вился наверх деревянный тротуар.
Дед Мануил шел бодро. На густые седые кудри надел фуражку армейскую с алым околышем, на самом был мундир темно-синий с урядничьими погонами, с двумя крестами Георгиевскими, железным румынским крестом и тремя медалями.
Сбоку у Мануила висела шашка с черным ременным темляком и кистью. Причепурился старый дед. Широкие шаровары с красным лампасом упадали на голенища сапог. Останавливался дед, платком смахивал пыль с сапог.
Рядом с ним шагал Димитрий. В соломенной круглой панской шляпе, в белом коломянковом пиджаке поверх жилетки, в черных штанах, заправленных в сапоги. Лицо медно-красное, загорелое, блестит от пота, точно лаком покрыто.
Встречные казаки, кто постарше, останавливали Мануила.
— Здорово дневали! — звонко говорили они. Были они смуглы и чернявы. Бегали их маленькие карие глаза под черными тонкими бровями.
— Спасибочко, родные, — отвечал дед и совал встречному широкую заскорузлую ладонь.
— Звиткеля будете?
— Мы-то, донецкие.
— Владычице поклониться пришли?
— Вот именно.
— Ну и похода (Погода (местн. говор)) нонешний ход. Ай-я-яй, какая похода… Жара…
Говорили по-своему, мягко и ласково.
У собора толпился народ. На станичном правлении были вывешены флаги: бело-сине-красные и бело-желто-черные. Висели неподвижно и торжественно. Под ними, на светлой пыли узкими пластырями лежала от них густая синяя тень.
В соборе был шепот и шарканье ногами. От каменных плит пола шел холодок, и со света темная казалась церковь и неразличимы лики святых. В огневом пятерном ожерелье высоких паникадил, в тысяче ровных спокойных язычков восковых свечей, на высоком аналое лежала икона.
Подле нее стояли старые казачки. Темная монахиня Старочеркасского монастыря ровным контральто читала акафист. Роняла с бледного воскового лица с горящими черными глазами бесстрастным голосом — страстные слова веры, упования и любви. Старухи-казачки крестились, шепотом повторяли за нею и глядели, не отрываясь, на темный лик в богатом серебряном окладе, окруженный живыми цветами. Вяли в сумраке собора розы, астры и георгины и выдыхали, увядая, свой густой и пряный запах. Непрерывным потоком шли люди приложиться к иконе.
Дед Мануил тоже прошел со всеми по ковровой дорожке, медленно склонил негибкие колени, согнулся, оперся костяшками пальцев в пол и поклонился, прижимаясь лбом к полу. Постоял на коленях, перекрестился, встал и снова стал дед на колени и припал в земном поклоне. Тяжело вздыхал. Нелегки ему были эти поклоны. Поклонился и в третий раз. Когда вставал, всякий раз глухо об пол, покрытый ковром, стукала шашка. Вот подошел и приложился сухими губами к серебру ризы.
За ним подходил Димитрий. Крестился торопливо и небрежно. Смущали его старые казачки, и мешала монахиня. Стал на колени только раз, ткнулся губами без поцелуя в холод металла ризы, уронил рукавом тяжелый цветок махровой мальвы, встал и пошел прочь, бирюком глядя исподлобья по сторонам.
Было чего-то стыдно, страшно и хотелось скорее уйти.
Дед Мануил отошел в сторону, давая дорогу другим, но не уходил, а стал впереди старух и так же, как они, смотрел острым медвежьим взглядом на икону… Слеза струилась по его морщинистой щеке. Шептал восторженно: Радуйся, Невесто Неневестная.
Когда они вышли из церкви, жухлыми и тусклыми показались Димитрию ярко озаренные солнцем хаты, недвижимые тени от акаций и скучным небо, насыщенное синим зноем.
Дед Мануил шел рядом. Торжественный, радостный и праздничный.
— Ну вот, Митенька, и сподобились. Поклонились Заступнице нашей Донской. Она — Мать Бога нашего. Ей молиться — Она скоро услышит. Скоропослушница Она. Перед Престолом Божьим стоит, предстательствует за нас, грешных. Ты Ей скажи, а Она услышит и замолит у Господа Нашего Иисуса Христа.