Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 120



Были серые спины солдат впереди, были крепкие локти, толкавшие под бок, было тяжелое дыхание сотни людей кругом, был жалобный плач кадета Поставского позади и было тупое сознание своего бессилия и неизбежности конца. Лил с неба холодный дождь, и скользила, тяжело облипая ноги, черная земля.

XXX

Прошло полтора года. Последние русские части армии генерала Врангеля оставили Крым, и безраздельно царила Красная звезда над Россией.

Никогда еще Андрей Андреевич не испытывал такого острого приступа мертвящей, комом подступающей к горлу скуки, как в этот ясный тихий вечер, 1 мая 1921 года, в Новочеркасске. Ни расстрелы, ни казни на крыльях мельницы, и богохульства в храме на Кошкином хуторе не вызывали в нем такого брезгливого ощущения, как этот вид народного праздника.

«Какая бесконечная пошлость! — думал он. — Какое полное попрание красоты! Прекрасно только небо, которое еще не в силах запятнать люди».

Он ехал с Гольдфарбом и Ершовым на новой, рыжей тройке, шагом поднимаясь от вокзала по крутому холму, вдоль бульвара, к собору. Все трое сидели на заднем сиденье, и Гольдфарб с Андреем Андреевичем рассматривали незнакомый город, принаряженный победителями, праздновавшими свой пролетариями праздник.

Ершов смотрел на эту необычную ему картину и удивлялся. Он хорошо знал Новочеркасск. С малых лет каждый год ездил он сюда с дедом Мануилом. Они провожали Аксайскую икону в собор, ночевали в трактирчике под вокзалом, в маленькой комнате деревянного мезонина, а потом с чувством тихой отрады ехали домой — Ершов в Тарасовку, дед Мануил к себе на Кошкин хутор.

Это чувство тихой отрады всегда было связано у Ершова с Новочеркасском. И с этим чувством сливалась радость сладкой истомы после бессонной ночи и жаркого дня в степи, когда, шаг за шагом, с частыми остановками они шли за иконой. В памяти у Ершова с тех пор осталось навсегда впечвтление этого зыбкого круга красивых и пестрых пятен. Синее небо, желтая степь, икона на высоких носилках вся в серебре и белых цветах, темные и яркие, одноцветные и пестрые платки казачек, седые бороды стариков, мундиры, алые лампасы… Весь этот движущийся яркий ковер кидал густые синие тени на желтизну степи, а над ним колыхались золотые хоругви, и золотом в нем горели ризы духовенства. В осеннем, тихом и теплом воздухе пахло тогда хлебом, ладаном и землею… И все это — краски, запахи, тени, всплески хора певчих и негромкий говор толпы — все проливало в душу тихое умиление и так сладко и глубоко ложились в душу точно с неба упавшие слова:

— Пресвятая Богородице, спаси нас!.. С этим входили в Новочеркасск. На Платовскою проспекте их ожидала толпа. И здесь веяние красоты было разлито в этой толпе, в этом колеблющемся над ней пестром лесе хоругвей из новочеркасских храмов, в этих ярко освещенных солнцем домах, где висели неподвижные бело-сине-красные и бело-желто-черные флаги. Эта толпа была, как одно существо, охваченное торжественной и молчаливой умиленностью. Шли с толпою казаки и казачки, шли и шептали: «Пресвятая Богородице, спаси нас».

Когда входили в прохладный сумрак собора, где сверкали огоньками тысячи тоненьких свечей было такое чувство, точно закончено какое-то важное, великое дело, точно какой-то Божий подвиг был свершен, и оттого в сердце сходило радостное успокоение.

Ночью в открытое окно гостиницы со степи доходил сладкий запах зерна и соломы, а под самым окном дремал тихий город. И в этом городе жил тихий покой. Так было…

То, что он видел теперь, было новое и странное. Теперь перед ним была опять толпа, и чем ближе подавались они через толпу к вершине холма, тем теснее становилась она, тем были громче крики, шумы, всплески, возгласы веселья. Хлопали хлопушки, визжали жен-шины, и взрывами гудел грубый хохот.

У Александровской улицы Ершов приказал остановиться.

— Пройдемте, товарищи, пешком по саду. Полюбуемся на наш пролетарский праздник.

За низкой разрушенной оградой, на фоне множества огней черными казались деревья и громадные кусты сирени с безжалостно обломанными ветвями. Весь широкий бульвар Александровского сада был Полон пестрой массой людей. Красноармейцы в шапках буденовках на затылке, с большими красными звездами над лбом, кто в старых рубахах Императорской армии, кто в новых кителях с косыми красными нашивками, кто в английских френчах, большинство вооруженные, таская за собою ржавые ружья, шатались в толпе. С ними ходили девки с коротко стриженными волосами, с подбритыми затылками и с какими-то собачьими ушами грязных завитых волос у висков. Они были в коротких до колен юбках, с голыми ногами в разнообразных башмаках. Красноармейцы обнимали их, хватали за груди, с засосом целовали в губы и со вкусом ржали. Между ними ходили штатские в пиджаках, в рубашках без воротников и галстуков, в самых различных шапках и с челками на лбу… Кое-где были видны червонные казаки в широких красных штанах, в рубахах и в папахах с большою красною звездою. На всех были банты красного цвета. У одних из шелковых лент, у других из кумача. Красные офицеры — «краскомы» в уродливых, пузырями галифе, с сапогами гармоникой, иные во френчах, стянутых в рюмочку, иные в шведских куртках, при саблях, револьверах или шашках, ходили, обнимая за плечи красноармейцев. Пьяных от вина почти не было, но вся толпа была точно пьяная. Никто ничем не стеснялся. Чем грубей и циничней был поступок, чем смелее жест женщины, чем резче слова, — тем больше возбуждало это веселье. Казалось, все преграды условной человеческой стыдливости исчезли в этой толпе, и все то, что веками оберегали люди и чего стыдились, стало теперь предметом всенародной похвальбы.



Вдоль бульвара, на высоких красных жердях были устроены из планок пятиконечные звезды. На них горели электричеством вензеля «РСФСР», и эти буквы своим непривычным кричащим узором светились из темной зелени акаций и лип, возбуждая толпу.

Толпа лущила семечки. В одном месте, у пестрого балагана, где ломались какие-то актеры и откуда слышался звонкий женский голос, певший частушку, обильно сдобренную похабными словами, Ершова, Гольдфарба и Андрея Андреевича стиснули в толпе, и несколько минут они стояли, не имея возможности продвинуться. Андрей Андреевич гадливо ощущал прикосновение к себе жестких женских ног, едва прикрытых обрывками материи. Маленькая, кудрястая, лупоглазая девчонка, плюясь шелухой от подсолнухов на платье Андрея Андреевича и глядя на него круглыми темными глазами, говорила обнимавшему ее за плечи красноармейцу:

— А ты потерпи, миленок. Мне тожа охота… А я ж терплю, пока на народе.

Пахло дешевыми духами, потом, помадой и грязным телом.

Наконец, двинулись дальше. Кто-то впереди зычно крикнул:

— Даешь Аршаву?

Толпа, точно наэлектризованная этим криком, загоготала, и повсюду стали вспыхивать возгласы:

— Даешь Аршаву!.. Даешь Новочеркасск!.. Даешь Врангеля!.. Даешь черта!..

Посыпались непристойные слова. Целый вихрь матерной ругани повис в воздухе.

В толпе все чаше стали попадаться евреи и еврейки. Точно весь еврейский Ростов и Нахичевань, прихватив Одессу и Бердичев, приехали праздновать первомайский праздник в Новочеркасск.

С горки, откуда некогда палила полуденная пушка, был виден в серебряных лучах высокого месяца разлив Дона, и тихое мерцанье водной шири казалось странною противоположностью этому крику и гаму. В узком проходе у Атаманского сада под древесным сводом было темно, и в эту темноту пожаром вливались ярко освещенные алые плакаты и картины, висевшие на площади у Атаманского дворца.

Дворец, прочная двухэтажная, коренастая каменная постройка николаевских времен, был ярко освещен. Двумя широкими, приземистыми подъездами он опирался на площадь и четко проступал огнями окон и дверей из темноты старого тенистого сада. Все в нем пылало от красных лент и драпировок. Дворец весь был завешен красными советскими эмблемами. Там помещался коммунистический клуб.

Мужчины и женщины, всего чаще с еврейскими лицами, входили и выходили из главного подъезда, и на покрытой красным лестнице шло непрерывное людское движение.