Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 120



— Погоди, на смерть закачает, — ответил казак.

— Нюжли на смерть? А я думала так: побаловацца, вроде как шутка.

— Какие шутки! — оглянулся на них высокий чернявый еврей. — Это совершается народное правосудие, это народ казнит контрреволюцию.

Казачка скосила на него свои темные, красивые, блестящие, спокойные, как у молодого теленка, глаза и сказала, толкая соседа в бок:

— Отродясь на Дону жидов не видала. И откуда только ноне понабрались… А дедушку Мануила жалко. Хороший был старик.

— Потише вы, Марья Карповна. Разве можно так выражаться?

— Ты-то, миленок, хорош! Червоный казак! А кому служишь? Митрий Ершов — кацап с Тарасовки, тот очкастый — неведомо откуда, чистый дьявол, а округ их жиды.

— Да тише вы, Марья Карповна… Будя! Услышит кто!.. Беды наживешь!..

В толпе шли разговоры.

— Сказывали, Цыкунова да Маринку стрелять будут. Дознались, что на святках транспорт с патронами возили. А Агашу Цирульникову забрали в комитет, пытать будут. Она, вишь ты, никого выдавать не желает.

— Дура девчонка. Все одно их сила. Поклониться надобно силе-то.

— Глянь, повесили-таки и Мануила Кискенкиныча… Увязали…

Толпа притихла и надвинулась к мельницам. Сумерки густели, и сильнее, порывами, дул ветер со степи.

Ершов стоял, опустив голову. Его рука то сжимала рукоятку сабли, то снова выпускала ее. Андрей Андреевич подошел к нему.

— Ведите себя приличнее… Вы на виду у всех, — прошептал он. — Вам надо сказать что-нибудь подходящее, показать к преступникам ненависть.

Ершов не шелохнулся.

С высоты крыльев мельницы пронесся хриплый, захлебывающийся, страшный голос. Это кричал дед Мануил.

— Митенька! Внук! Али и ты? Господи, видишь ли? Господи!.. Спаси… Русь… и Дон…

Гольдфарб и с ним два красноармейца побежали к казакам, державшим якоря.

— Пускайте мельницы! — крикнул Гольдфарб.

— Пущать, штоль? — переспросил бородатый казак.

— Да, говору вам, пускайте, — сорвался на жаргон Гольдфарб.

— Вывязывай, братцы, поаккуратней! Станови к ветру. Крылья с привязанными казаками повернулись, точно отошли от толпы и стали ближе к Ершову, стоявшему сбоку. Ветер заиграл полотном парусов, надул старые, серые тряпки, вал со скрипом повернулся. Застонала старая мельница. Дед Мануил качнулся и медленно поплыл набок, вот он точно лег в воздухе над Ершовым. Он был совсем близко. Лицо его было налито кровью. Глаза вышучены… Мануил увидал Ершова. Старое лицо скривилось в гримасу гнева. Дед собрался с вилами и плюнул в лицо Ершову…

— Арештант!.. — прохрипел Мануил и поплыл кверху, все быстрее и быстрее.

— Axти, грех какой! — воскликнул круглорожий ординарец и услужливо кинулся вытирать платком лицо начдива.



Мельница все скорее вертела крыльями, и было уже трудно разобрать, где был дед Мануил, наверху или внизу.

— Как он вас, однако! — говорил, идя с Ершовым, Андрей Андреевич. — Ну, и ядовитый старичишка. Давно бы его прикончить. Вот негодяй. Все они, донские старики, такие. Всех их надо вывести. Товарищ Гольдфарб, вы какого мнения?

— Ленин сказал: «казаков истребить», и надо их истребить.

— Да… да… А с ними еще миндальничают. Вот товарищу Троцкому оренбургские казаки поднесли звание почетного казака. Он и растаял.

— Вы посмотрите на них. Ведь дрянь народ!

— Ну, что вы хотите с них требовать? Их учили при царском режиме.

Ершов молча сел в сани. Они шагом проехали через толпу, и, когда выбрались на хуторскую улицу, Ершов диким голосом крикнул:

— В Тарасовку! Вали по всем по трем!

Шум мельниц и говор толпы остались позади.

XXV

Ершов спал крепким сном в доме тарасовского волостного старшины. Проснувшись, он долго не мог сообразить, где он. Он встал, в одном белье подошел к окну и отодвинул занавески.

Как знакома была ему эта открывшаяся перед ним слободская площадь! Она напоминала ему его юность и зимние вечера с уроками пения у Краснопольского. Квартира Краснопольского была тут же, рядом с правлением, в здании церковно-приходской школы. Напротив была церковь.

Она и теперь стояла перед глазами Ершова, точно погрузившись в рыхлый снег, сугробами навалившийся на паперть. Над крыльцом вместо иконы чернела пустая темная выемка. Видно, красноармейцы вняли икону. Андрей Андреевич написал приказ: «Культ богов уничтожать», а Ершов сам этот приказ подписал.

Церковная ограда обвалилась. Коновязи подле ограды были изгрызены лошадьми… Рядом с церковью, за домом священника прежде были торговые ряды, лавки купца Воротилова… Теперь там было пустое место. Из снежных сугробов торчали обгорелые кирпичные столбы фундамента, и кое-где из-под снега выгибались куски скрученного огнем железа. Деревья стояли черные и обугленные. Дома священникова тоже не было. На самой площади памятник Царю-Освободителю был снят и из снега торчали поломанные камни серого цоколя.

Помнит Ершов, — бывало, зимою площадь была покрыта девственно чистым снегом. По снегу пролегала ровная наезженная дорога и от нее отходили колеи к церкви. Перед церковью была вытоптана площадка и желтела следами конского навоза. К школе и к рядам тонкими стежками-паутинками были протоптаны тропки. По таким тропкам ходил когда-то и он, Митя Ершов, учиться пению к Краснопольскому. Перед Ершовым, как живые, вставали лица Маши Головачевой и других девчонок из их большого слободского хора.

Теперь вся площадь была перебуровлена человеческими и конскими следами, и весь левый край ее был беспорядочно заставлен артиллерийскими ящиками с передками. Над ними безобразно торчал поломанный полевой прожектор.

«Вот она, куда война-то прикатила! На фронте солдатье говорило — «до нас, тамбовских, далеко, война не дойдет…» А вот и в Донскую область пришла война со всем ее разорением, пожарами и грязью. Мы на знаменах писали: «Мир хижинам» — и верили этим надписям. Во имя этого мира шли за большевиками. Вот он и пришел, этот мир! Вот он, дьяволовы шутки. «Яко ложь есть и отец лжи!..»

Ершов с тяжелой скукой продолжал смотреть в окно.

Должно быть, было тепло, но еще не таяло. Ветер мел по площади солому и крутил ее по снегу. Снег был сероватый, рыхлый и, вероятно, уже мокрый. Ни души не было на площади. Ни человека, ни ребенка, ни собаки, ни курицы. Точно вся слобода была неживая.

В комнате было тоже пусто и холодно. Стыли босые ноги на рваных циновках пола. Постель, приставленная к стене, была холодная. На продавленном стуле в беспорядке лежала одежда Ершова, его сабля с красными лентами и тяжелый наган. У другого окна были сдвинуты столы и стояло два табурета. На столах были бумаги и лампа без абажура.

Ершов подумал о вчерашнем. Вчера, когда он засыпал, товарищ Гольдфарб, Андрей Андреевич и начальник отдела чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, бывший офицер с бледным, бескровным лицом, что-то долго писали за этим столом. Он не помнил, когда они ушли.

Ершов медленно отошел от окна. Скука не покидала его. Во рту было горько и противно. Ершов хотел крикнуть, чтобы ему дали чаю, но в эту минуту в комнату вошел Андрей Андреевич.

Все та же шапка конусом из черной блестящей мерлушки была на его голове, черное пальто было наглухо застегнуто, и под ним смешными казались кривые ноги в обмотках. Какая-то смесь военного со штатским. Под мышкой у него был портфель с бумагами. Синяя папка отдельно была прижата рукою к портфелю.

— Что ж вы, товарищ, не одеты? Простудитесь. Одевайтесь скорее. Надо делами заняться… Тяжелое таки приняли мы наследство от этих проклятых казацких банд. Ну, да товарищ Ржешовский поработал эти дни без нас хорошо. Вот преданный революции человек. Даром что беспартийный, а хорошо перебрал слободу. Тут я приказ составил с благодарностью ему от рабоче-крестьянской власти, да тут еще приговорчик один надо скрепить, чтобы после не упрекали в самоуправстве. В расход кое-кого из слобожан вывести надо. Трибунал дела рассмотрел. Все несомненные контрреволюционеры. Участники дела на хуторе… как его… Кошачьем, что ли… 8 мая, со стариком дедом вашим, подвязались, нашу сволочь еще тогда в плен забрали… Ну, с дедушкой-то вашим покончено. Поступили правильно. По народной справедливости и революционному закону.