Страница 102 из 120
Когда в комитет пришли доносчики сообщить, что казаки что-то замышляют, Нечипоренко и Сидоров собрали митинг.
После их речей было сказано:
— Казаков определенно не боимся. У них ничего и нет. Ни ружья, ни пулемета, а у нас шестнадцать орудиев.
Было решено: пушки зарядить шрапнелями с установкой на картечь. На казачью половину без оружия и поодиночке не ходить, по ночам усилить караулы.
Солдаты целыми днями сидели на рундуках возле хат, грелись на солнце, ждали новостей, играли в карты и лениво ругались между собою. Было только одно, что пробуждало их от лени. Это, когда внизу над ручкой, в душистой тополевой леваде горнист на ржавом хриплом горне играл трескучий сигнал:
Над рекою, на утоптанной полянке дымили густым пахучим паром открытые котлы походных кухонь. Звенели черпаками кашевары, размешивая наваристые щи, артельщики резали серые порции, а кругом длинными очередями стояли солдаты с медными, давно не чищенными котелками.
Скоро вся левада наполнялась мирно сидящими на земле людьми, слышались короткие сытые голоса, икание и мерное жевание, и в эти минуты большевицкая солдатня напоминала стадо скота, вышедшее на пастбище.
Приносили обед и к караулу. Часовой клал шашку подле себя, опускался на землю и, достав из-за голенища серебряную ложку с графской короной, взятую при каком-то обыске в Тифлисе, медленно помешивал щи, круто солил кусок холодного мяса — порцию и начинал с аппетитом есть.
В эти минуты забывались тоска и злоба, и круглые глаза устремлялись к небу и смотрели с блаженным неведением добра и зла, как смотрит в небо ребенок, лежащий в колыбели.
XV
Обед был в самом разгаре. Иные солдаты, что попроворнее и пожадней, шли с котелками к кухням за второй порцией. Другие ели медленно, растирая челюстями хорошо упревшую бледно-желтую пшенную кашу и обмениваясь короткими замечаниями.
— Хороша каша, да не наша. По мне лучше грешной не быват.
— Тут скрозь пшено.
— Курям рази кормить? Ни скуса настоящего, ни духу.
— А сытит.
— Пузо набьешь, спать хотится.
— И хлеб у их не наш. Белый, быдто ситник.
— Пшенисный.
— А гладкий народ.
— Он с того гладок, что покушал, да и на бок.
— Ленивый народ.
— А живут богато.
— Энто растрясем.
— О прошлой неделе с хронту остатки пришли. Дед привел, седой. Ни крестов, ни погонов не снял.
— Энти обычаи заказать надо.
— Вот искали, кого расстрелять. Его и расстрелять.
— Как же! Погоны… За это и расстрелять мало.
— Себя показывает. Народную власть не уважает.
— Надоть заставить.
— Погоди, отдохнем и управимся.
— Ишь какой! Погоны! Может, у его и пулеметы запрятаны.
— Беспременно так. Хитрущий старик.
— Чивой-то. Быдто вдарило в колокол?
— Нет. Показалось… Не посмеют. За это, сам знаешь, как ответить можно… На расстрел.
— Оченно даже просто.
Чистый медный звук раздался над левадой, задрожал и поплыл над степью, точно парус надутый понесся по синим просторам, колеблясь, дрожа и замирая вдали. На минуту все солдатское стадо насторожилось, задумалось и подняло головы, недоумевая.
Нет… Так, гляди, померещилось. Один удар… Может, озорник какой камнем в колокол кинул.
В знойном воздухе была тишина. Там, где кончался кустарник, стояли пушки, задрав кверху дула, точно вынюхивали что-то в воздухе тонкими носами. Часовой, покончив обедать, взял шашку и ходил вдоль орудия, приглядываясь к крутому обрыву оврага, за которым начиналась степь. Голубое, без облака небо нависло над степью. Оно было бледно и широкими просторами уходило вправо, где балка полого поднималась к степи. Там, неподвижные, стояли серые, замшелые ветряки с оборванной парусиной крыльев на частом, точно лестница, переплете.
Вдруг оттуда донесся протяжный казачий гик, а за ним дружное, но негромкое «ура»! И в то же мгновение все края оврага наполнились пешими и конными людьми, стремительно бежавшими и скакавшими к речке и к пушкам.
Кто был в папахе — у того вдоль курпея была нашита узкая полотняная полоса, кто в фуражке — у того околыш был затянут белым холстом. Нагнув свежеоструганные светлые пики, неслись они редкою лавою на солдат.
— В ружье!
— К орудиям!
— Кадети!.. Белыи!..
Грянула пушка, проскрежетал в воздухе снаряд и разорвался где-то в степи.
— Товарищи! Сзаду идут!
— Спасайся, кто может.
— Сдаемся.
От гребли, стреляя из нагана, скакал седой, бородатый старик. Крепко влипла в белые волосы фуражка, полный бант крестов и медалей закрывал всю грудь, и бодро несся старый маштак по мощеной гати. Искры летели от подков.
«Бах… Бах…» — гремели выстрелы. Там и сям падали люди. Другие заползали под колеса кухонь, третьи спешно разбирали винтовки.
— Сдавайся! Руки вверх!..
Еще грянула пушка, но уже полетела шрапнель в самую кашу людскую и белым дымком щелкнула по человеческому, солдатскому мясу. Казаки-артиллеристы овладели батареей. Агей Ефимович Ершов возился у передка, доставая из клетки патроны.
— Отставить! Сдаются… На колени стали.
— Чего их жалеть!
— Православные…
— Они нас жалели?..
По леваде, между кустов и деревьев носился молодой, весь черный от загара офицер. На штатский пиджак были нашиты серебряные офицерские погоны. Он махал рукою и кричал, что есть силы:
— Собирайте солдат в колонны. Погоним на станцию… Сдавай, ребята, у кого есть оружие.
— Мы с вами, ваше благородие, — кричали из солдатских рядов.
— Строиться повзводно!
— Выдавай комиссаров.
— Жидов перестреляйте, ваше благородие, они нас мутили.
— Комиссар Сидоров хороший человек. Не трожьте его. Он и батюшку здешнего отстоял.
Из хаоса звуков, из людской суматохи и неразберихи вырастали серые прямоугольники обезоруженных солдат. Раздавались там привычные команды: «Равняйсь!..», «Смирно!»
Кругом стояли казаки, вооруженные отнятыми ружьями, открывали затворы, глядели стволы, пробовали курки.
В сторону шел небольшой отряд, где между вооруженных казаков медленно брело человек двадцать молодежи. Их лица были зелены, глаза опущены, и они шли, спотыкаясь.
Дед Мануил отдавал приказания. Казаки амуничили артиллерийских лошадей, запрягали передки.
Подле Мануила, вытянувшись, стояли его сподвижники: Алпатов, Алифанов, Игнатов, Туроверов, Хорошенькое и другие казаки постарше и урядники. У всех были на рубахах их старые погоны.
— Ну, вы вот что, Алпатов, — говорил Мануил, — вы, значит, в артиллерии служили?
— В лейб-гвардии шестой Донской Его Величества батарее.
— Наладьте мне, значит, батареи. Вы, ваше благородие, с двумя казаками на ближнюю станцию скачите, где есть уж наши — поздравить Атамана с победою и трохвеями, а вы, Алифанов, Игнатов и Хорошеньков, посылайте по хуторам и по станицам, чтобы искать повсеместно господ офицеров и скликать казаков — оружаться и составлять полки на защиту Тихого Дону.
— С солдатами, Мануил Кискенкиныч, что делать прикажешь?
— С солдатами? — нахмурился дед Мануил. — Пускай покеля тут побудут, распределить на работы, на полевые, сосчитать, переписать, ожидать приказа атаманского, как поступить и куда предоставить. Под крепким караулом покамест поставить биваком за ветряками. А как будет готово, меня известить… Ну, свояк, Агей Ефимыч, порадовал ты меня своею доблестью… Не в тебя сын пошел.
— Вернется и он, дед Мануил.
— Знаю, что вернется, — сказал Мануил. — Да кабы не поздно? Образованный оченно стал.
Он обернулся к гимназисту Сетракову, уже надевшему на себя патронташ и взявшему винтовку.
— Мотенька, друг, беги к отцу Никодиму! Пусть полный благовест подаст. Молебен Аксайской Царице Небесной отслужим. Спасла нас Матушка, помогла Заступница!