Страница 21 из 24
Кажется, он начинал понимать, зачем ему нужен этот, да и следующий день: для того, чтобы еще раз поговорить с самим собой и оправдать свое возвращение.
34
Стефанов отпрыск появился утром. Нашел режиссера под деревьями – тот с жадностью набросился на яблоки, они так и хрустели у него на зубах.
– Ты уже знаешь? – Матей улыбнулся. – Завтра покидаю вас окончательно.
Васил принял, широко раскрыв глаза, его новый образ – наступательно энергичный и беспечный. Качества, материализованные в сорванном яблоке и в следах зубов на нем.
– Не потому, что я жмот, как твой отец, – пояснил Матей и забросил большой огрызок к облакам, – просто я решил сделать себе витаминный удар за его счет… Точнее – для овозмездивания. Заметь, какое слово я придумал! Я ему заплатил за весь месяц, а ухожу в середине, он, однако, дурачком прикидывается. Уж не говорю, что не угостил меня ни одной черешенкой или клубничкой… Он, впрочем, уверен, что я рвал, а я до сегодняшнего дня и не притрагивался.
– Он уверен… – подтвердил Васил, настоящее эхо.
– Теперь я взялся оправдать терзания твоего отца, и не потому, что восстанавливаю материальную справедливость, здесь другое… Себя восстанавливаю, Васко, то, что потерял! Раньше у меня была привычка много брать от жизни, это большая игра в расходы и приобретения, в приливы и отливы, интересно, настоящее удовольствие. Почему ты снова не привел Кристину?
– Она…
– Ты испугался, признайся! Твои родители не стоят ломаного гроша, но и она не заслуживает таких жертв… Ни одна женщина не заслуживает, запомни мои слова. Значит, испугался ты очень вовремя…
– Я только хотел сказать тебе… я обязан… Раньше они не были такими, не были… Отец мой начинал молодым учителем в деревне, бедным квартирантом – часто выходил в садик и любовался грушами и яблоками, плоды висели красные, золотистые, а он не смел сорвать… забитый, стеснительный молодой человек. Еще тогда засела в нем мысль – иметь свои деревья, фрукты. Не бог весть что… И в Софии мы сначала снимали квартиру, тогда мне жилось с ними неплохо, пока я в школу не пошел. В тот год они купили два участка, начали строиться – и хорошее кончилось. Как только отец берется за работу в одном из домов – звереет. Помогал я ему как-то, да зазевался, так он бросил в меня камнем, чуть не убил…
Режиссер молча сорвал еще яблоко, повертел его в руках, потом с силой швырнул в стену дома, со злостью, даже не надкусив. Но ни тот, ни другой, не проследили за судьбой яблока. Нагнув голову, сын Стефана ковырял носком ботинка землю… (Его цель, сказал себе Матей, потихоньку зарыться в землю.) Его сердце остыло, он уже не испытывал жалости и сострадания к Васко, к его мукам. „Что же я сумасшедший был до вчерашнего дня? Контакт с такими людьми – потерянное время, я знал это…" Что на него нашло в эти недели? Разве он не пил, не разговаривал в разных городах и селах – пока снимал свои фильмы – с десятками, сотнями невзрачных типов, настоящих близнецов Васила и Стефана? Они садились с ним за стол, хлопали его по плечам, пели и орали, потом он забывал их. Бывало получал письма – „помнишь, браток бумажными комками безошибочно попадал в мусорную корзину, а для того, чтобы они были тяжелее, перестал распечатывать конверты. Звонили по телефону – находят, представьте себе, некий молодец проездом в Софии на несколько дней, желает повидаться. „Очень жаль, но через час улетаю в Англию…"
Васил снова заговорил… Может быть, отца свело с ума раздвоение, привычка говорить вслух только об общем, а верить только в личное, и так, повторяя много лет подряд одно и то же, он обманул, наконец, самого себя, решил, что он – образец нового человека в этой жизни, и объявил собственный интерес общественной необходимостью; отсюда его сознание собственной правоты, уверенность, с которой он бьет по рукам каждого любопытного… Но и это только начало, путь к самой странной метаморфозе – открывать и в общественном обязанности по отношению к себе, из-за тирад, произносимых в его защиту, считать это общественное в какой-то степени личным. Второсортным личным, выставленным перед тобой на лотке, бери сколько хочешь и неси домой – просто так, истинный коммунизм. Что только и откуда не тащили в дом – провода, трубы, веревки, гипс, цемент, незаконно срубленные деревья – не в своем дворе, конечно…
– Не в своем, да? – рассеянно спросил Матей. Молодой человек неожиданно потерял способность озвучивать свои мысли: слова текли бесшумно из его рта, миновали Матея, устремлялись куда-то, не останавливаясь нигде… Режиссер не расчувствовался… Васил говорил об отце интересно, но что из того? Прожив почти тридцать лет рядом с человеком, вполне нормально как следует узнать его, если, конечно, ты не совсем тупой. Да и к чему пустословие? Разве не оказался этот философствующий теперь сын неспособным сделать что-нибудь самостоятельно, взбунтоваться… Взбунтоваться? Да он же признался – его наставляет подружка, ее воля становится его волей; перемена для большинства людей не что иное, как переход из одного рабства в другое.
– Они сделают из тебя офицера запаса и депутата райсовета, – сказал Матей и устремил насмешливый взгляд вдаль. – Сделаешь то, что они захотят. Расстанешься с ней. И ты, и я, и остальные – все мы только болтаем.
Васил с трудом проглотил слюну, и его глаза внезапно напомнили Матею взгляд собачки в тот миг, когда она, прогнанная Матеем, бросила ежа. „Что с тобой, бате Матей? – спрашивали они. – Почему ты изменился? Почему возненавидел меня? Или тебе захотелось превратить этот разговор в театр? Но я же щенок, а ты опытный, сбиваешь меня с толку, нельзя так…" „Нет, Васко, театр был раньше… Тот разговор – я на веранде, ты на лестнице…" „Но ведь я нашел опору в тебе… Такого человека, как ты, я не знал прежде." Опора?
Решающая сцена, которая перевернула все: память режиссера услужливо доставила ее из самых своих близких хранилищ, зажгла подслеповатый свет 60-ваттной лампочки – спина Кристины и прикрываемая ею дверь, он сам, говорящий Василу: „подумай, у твоей матери давление…"
– Я тоже всего навсего трус, Васко, но признаюсь в этом, и потому я более свободен, чем вы все. Вы клянетесь друг другу в любви, пугаете мир решениями, которых принять не можете, чувствами и переменами – ерунда, ничего вы не сделаете, ничего не бросите, есть только страх – страх Кристины, что она может сойтись с кем-нибудь, кто согнет ее в бараний рог, вместо того, чтобы жить с таким легким добряком, как ты, страх в твоей душе – не выпустить синицу из рук ради журавля в небе, только страх… Ты слышал, видел, чтобы кто-нибудь из твоих знакомых и в самом деле изменил свою жизнь? Чтобы отбросил старое и отправился куда-нибудь? Нет, ведь правда? Я был первым, Васко, первым и последним! Но судьба послала мне вас – тебя и твою Кристину, – чтобы доказать, что я не добился ничего, что все перемены – до минуты испытания! Тогда они угасают, умирают! Зачем ты вообще приехал? Разве ты не понял правду обо мне еще в тот вечер?
– Понял, – ответ был искомый, но уже произнесенный, оказался неожиданным. – Я только подумал, не можем ли мы вместе…
– Мы? Вместе…?
– Да… Еще когда рассказывал тебе о Кристине, я понимал – ступил на гнилое. И главным образом поэтому колебался, не столько из-за страха. Но сегодня я почти решился уйти от них, положить конец всему – зависимости, попрекам, наследству. Потом я объяснил бы ей, что хочу начать сам, совсем с нуля. И пришел, так сказать, чтобы ты благословил меня… Я был уверен, что ты поддержишь меня, я не ждал больше ни от кого помощи, твоей мне хватило бы. Еще собирался дать тебе… совет… Чтобы ты ушел отсюда, подальше от моих… Унес бы вовремя то, чего здесь добился. А то они начали бы умолять тебя вернуть меня, и ты снова зажил бы во лжи, и так загубил бы…
У Васила снова перехватило дыхание, как и раньше: Матей, кажется, плакал…
– Я загубил, Васко, – повторял он, – загубил…
Но он смотрел не на него, а вверх, безуспешно пытался понять, какое другое солнце ослепило его тогда на веранде…