Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 182

Юрась шевельнулся, думая, что уже конец, но поймал строгий взгляд деда и остался сидеть неподвижно.

Алесю стало не по себе, он лег на траву и спрятал лицо в ладони.

Солнце почти уже коснулось земли, и лицо деда стало розовым.

С тихой угрозой запели струны. Теперь уже не только колесико, но и рука деда медленно бегала по ним. Под глазами старика лежали тени, а лицо было багровым, словно облитым пламенем и кровью.

Тревожно-багровое лицо склонилось над струнами. А напев снова стал тихий, почти неслышный, угрожающий:

Медленно замирал звук струн. И когда он утих, долго еще царило молчание.

— Деда, — шепотом спросил Юрась, — а где тот жеребенок?

И дед ответил тоже тихо:

— Кто знает. Может, и неподалеку. У Лопаты растет белый жеребенок. Да мало ли еще где…

И вдруг вздох шумно вырвался из Алесевой груди. Чувствуя, что еще мгновение — и он не сдержится, хлопчик вскочил с места и бросился по стежке.

Павел устремился было за ним, но рука легла ему на плечо.

— Сиди, — сказал дед, — ему лучше сейчас одному.

Стежка вывела мальчика на обрыв. И там, весь дрожа, он сел на траву, положил голову на колени.

Мысли были беспорядочными, но он понимал: если вот здесь, сейчас, он не решит, как ему быть, он не сможет вернуться в хату на последнюю, — он предчувствовал это, — на последнюю свою ночь.

«Они не виноваты. Им тяжко. Пахать землю — это совсем не то, что ездить на коне. Я никогда не буду таким, как этот Кроер, про которого они иногда говорят. Я куплю у Кроера всех людей и сделаю, чтоб им было хорошо. И они, встречая меня, не будут сторониться, я буду здороваться с ними».

Слезы высохли на его щеках. Он сидел в полумраке и следил, как багровое солнце, внутри которого что-то переливалось, садилось в спокойное течение реки.

Груша за его спиной уже утонула во тьме, и лишь вверху, залитые последними лучами, виднелись ее обреченные и усыпанные пышной цветенью ветви.

III

В Когутовой хате вечеряли. Поздно вернулись с поля, и потому приходилось есть при свете. На столе трепетал в каганце огонек. Возле печки, где копалась Марыля, горела над корытцем зажатая в лучник лучина. При этом свете Марылино лицо, еще не старое, но изрезанное глубокими тенями, казалось таинственным и недобрым.

В переднем углу, под закуренным Юрием и божьей матерью — только и остались от них одни глаза, — сидел дед. Рядом с ним Михал Когут, плотный, с легкой сединой в золотистых взлохмаченных волосах. С наслаждением черпал квас,[5] нес его ко рту над праснаком.[6] Проголодался человек. Слева от него спешил поесть старший, семнадцатилетний сын Стафан. Этот успел еще до ужина прифрантиться, намазать дегтем отцовы сапоги и даже новую красную ленточку приладить к вороту сорочки. Парня время было женить.

Михал глядел на него с улыбкой, но молчал. А дед конечно же не мог удержаться:

— Черта сводного себе ищешь?

Стафан молчал.

— Торопись, брат, — не унимался старик, — там тебя Марта возле Антонова гумна ждет. Круг ногами вытоптала.

Вздохнул, положил ложку — ел по-стариковски мало.

— Что вы, дедуля! — буркнул Стафан. — Разве я что?

— А я разве что? Я ничего. Я и говорю: девка… как вот наша лавка. Хоть садись, хоть танцуй, хоть кирпич накладывай… Век служить будет. А утром на покосе, как только отец отвернется, ты голову в кусты — и дремать. На ногах. Как конь.

— Ну вас, — сказал Стафан, положил ложку и встал.

— Поди, поди, — сказал второй Михалов сын, пятнадцатилетний Кондрат. — Что-то поздненько твоя кошка Марта мартует.

Стафан фыркнул и пошел.