Страница 21 из 72
— Да, переписывался с самим Львом Николаевичем! Тебе бы интересно поговорить с этим крестьянином. О его основном труде мне там рассказывал один ссыльный.
— «Торжество земледельца, или трудолюбие и тунеядство». Так? Хорошее название!
— А я-то думал — удивлю рассказом. Трудолюбие Бондарева исключительное. В рукописи двести страниц, а он снял с нее чуть ли не десять копий!
— Послал царю, губернатору, Глебу Успенскому, Льву Толстому, в музей Мартьянову.
— Вот это толково! Буду в Минусинске — почитаю. Николай Михайлович разрешит.
— Не зря я разговор завел… А последний экземпляр старик завещал положить с ним в гроб.
— Разве он умер?
— Живой. Прошлой зимой, рассказывают, еще ребятишек учил. Школа у него вроде подпольной. Нагрянут власти, закроют, пригрозят, а уедут — он опять за свое. Пособия у него в классе: соха, лопата…
— Это по твоей части, Надюша. Интересно?
— Очень. Посмотреть бы самим.
— …борона, топор, — продолжал перечислять Старков, пригибая палец за пальцем, — хлебное зерно, серп, квашня…
— Даже квашня?!
— Девочки учатся хлеб выпекать. А на уроки географии он приглашает солдата, участника освобождения Болгарии, и матроса, плававшего вокруг света. Лоцман-плотогон у него рассказывает о порогах на реке Абакан.
— Умный старик, — сказала Надежда. — Использует все, что может.
— Нынче, говорят, плох. Недолго протянет. Но я отвлекся. По описанию ссыльного, Бондарев сверхоригинально преуготовил себе могилу. На двух каменных плитах, как древние люди на своих стелах, зубилом вырубил заглавия: «Памятник» и «Завещание». А ниже — два большущих послания потомкам! Я записал выдержки. — Старков достал тетрадь. — Слушайте: «О, какими страшными злодеяниями и варварствами переполнен белый свет! По всей России всю плодородную при водах землю, луга, леса, рыбные реки и озера, все это цари от людей отобрали и помещикам да миллионерам и разным богачам отдали на вечное время. А людей подарили в жертву голодной и холодной смерти».
— Гневное и страстное обличение!
— А вот на второй плите: «Все это я пишу не современным мне жителям, а тем будущим родам, которые после смерти моей через 200 лет родятся». И дальше: «Да неужели ты, главное правительство, способно только одних здоровых овец пасти, это помещиков и подобных им, а слабых овец оставлять на съедение кровожадных зверей?..»
— Давно известно, что способно.
— И Бондарев заканчивает на своей плите: «Вот как я 22 года ходатайствовал перед правительством о благополучии всего мира… Вот так сбудется реченное: да снийдите во гроб, как пшеница созрела, вовремя пожатая. Прощайте, читатель, я к вам не приду, а вы ко мне придете». Рядом с плитами поставил столик и завещал положить в него свою рукопись. Пусть приходят люди и читают на могиле.
— Да, страстные слова! Глубоко верные. И смелый он человек, этот деревенский обличитель. Повидать бы его. А вот авторская надежда, что потомки прочтут каменные послания, несостоятельна. Полиция от тех плит не оставит ни крошки. Но дело не только в этом! Через двести лет такое обличение не понадобится. Даже через двадцать. Оно останется, как историческое обвинение мучителям, заколоченным в гроб. Об этом теперь есть кому позаботиться.
На лодке плыли через Шушенку. Владимир Ильич сидел на корме, смотрел в синюю воду. С каждым взмахом его весло разбивало звезды, как белые кувшинки.
Половинка луны висела ярким фонарем, высветляла дорожку среди кустов.
По ней прошли в луга. Долго смотрели на остроглавые вершины Саян с их бесчисленными снежными гранями, залитыми лунным светом.
— Так, говоришь, напоминают Монблан, на который ты смотрел из Женевы? — спросил Василий, вспомнив об одном из писем Ильича. — Хорошо там, в Альпах?
— Природа роскошная. Я ехал из Вены через Зальцбург, родину Моцарта. Сразу за этой станцией дорога врезалась в высокие горы, вот так же покрытые вечными снегами. У самой насыпи лежали голубые озера. Я до Женевы не отрывался от окна. Обворожительные пейзажи, чистенькие, прибранные поселки, цветы. Но — не дома. Это чувство все время дает о себе знать, и я не променял бы олеографическую Женеву на Питер, на нашу Волгу. По Швейцарии хорошо проехать, посмотреть, отдохнуть, а жить и работать там русским нелегко.
— Плеханов тяготится?
— Он прожил за границей уже восемнадцать лет и, кажется, привык. Стал европейцем в полном смысле слова. А вот нам на первых порах будет…
Владимир взглянул на Надежду. Она отозвалась:
— Ничего, Володя, нам недолго.
— Конечно, недолго.
— После ссылки поедете в Швейцарию?
— Непременно. В России, сам понимаешь, невозможно издавать партийную газету. Все попытки оканчиваются провалом. Один-два номера и — разгром. А нам нужна постоянная боевая политическая газета.
— Мне Глеб рассказывал о твоих планах. Я одобряю, и ты, Володя, можешь рассчитывать на мою помощь и поддержку. А название придумал?
— Пока напрашивается одно, — я даже Наде еще не успел сказать, — «Искра». Как по-вашему?
— Чудесно, Володя! Ясное, светлое название, с прекрасной символикой. И мне нравится, что тут подчеркнута преемственность этапов революционного движения. От декабристов идет.
— Мы и эпиграфом поставим: «Из искры возгорится пламя». Твое мнение, Базиль?
— Лучшего и не придумать. Сбудется мечта, загоревшаяся в сердцах декабристов среди ада сибирских рудников. Они правы: маленькая искра может долго теплиться под слоем золы старого костра, а когда придет время…
— Вот-вот! Замечательно сказано! — Владимир обнял друга. — Приближается эта пора!
3
Среди болота пронзительно взвизгивала, будто плакала, собака…
…Охотники приехали на подводе Старкова рано утром, когда на траве еще висели крупные, сизые, как воронья ягода, капли росы. В зарослях желтеющей осоки зеленели моховые кочки, словно обтянутые бархатом. Причудливыми зеркалами светились маленькие озеринки. Одиноко стояли круглые, как шары, кусты тальника. Лучшего дупелиного болота не сыскать во всей округе!
Все затаилось, замерло в тишине. Огромная равнина казалась безжизненной. Лишь высоко в небе медленно и деловито кружился черный коршун; завидев охотников, передвинул свои круги поближе к лесу.
Дженни на ременном поводке шумно втягивала в мокрые ноздри воздух, полный будоражащих запахов, и дрожала от нетерпения.
— Только будь послушной. — Владимир Ильич погладил приподнятую собачью голову, потрепал по холке, поглядел в большие карие глаза с лиловыми огоньками в зрачках. — Договорились? Срывать не будешь? Дисциплина на охоте — главное.
Он еще раз погладил собаку и, видя, что охотники уже вошли в болото, держа ружья наизготовку, отстегнул поводок.
Метнувшись вперед, Дженни скрылась за ближним кустом.
Тотчас же с шумом и свистом крыльев взлетел дупель, за ним — второй, третий.
Оскар выстрелил. Но, когда рассеялся дымок, увидел, что дупель, по которому он стрелял, летит как ни в чем не бывало к середине болота.
— Худо стреляль, — сказал, огорченно крутя головой.
— Ничего, наловчишься, — успокоил Ульянов. — Самое неприятное — безудержность Дженни. Придется самим вытаптывать, если она не распугает всех.
Собака была уже далеко в болоте. Среди осоки мелькала огненная струйка ее вытянутой головы и спины. Дупели взлетали из-под ее лап, и она, вывалив язык за губу, пыталась настичь быстролетных птиц.
— Придется приучать на длинной веревке, — сокрушался Владимир Ильич. — Жаль, не взяли.
— Годятся вожжи, — подсказал Старков. — Возьми у ямщика.
— Теперь ее не скоро подманишь. — Владимир Ильич, окликая Дженни, побежал за ней, Оскар — тоже.
Василий Васильевич смотрел на них, стоя с вожжами в руках. У Энгберга ноги длинные, тонкие. Казалось бы, мог легко перепрыгивать с кочки на кочку, что ни шаг, то — полсажени. И тем не менее он далеко отстал от друга. Ильич бежал легко и быстро, будто кочки подкидывали его и своей упругостью добавляли силы.