Страница 6 из 40
Радость Жоржа не знала границ. Он был в высшей степени сентиментален. А что такое сентиментальный человек? – Тот, кто обожает есть в компании другого человека. Стоило Жоржу подумать о том, что ему предстоит ужин с Анной, как он волновался до слез. Даже если он и не плакал по-настоящему, то все же говорил себе: «Я ужинаю с ней. Я взволнован до слезь.
И тем же вечером она стала «королевой».
Поздним вечером.
Королевой в сабо.
К величайшей обиде ее матери.
«Это знак судьбы, – подумала Анна, ложась в свою детскую кровать, устраиваясь под периной и нашаривая ногами медную грелку. – Знак, что я была права, решив покинуть прежний мир».
В конце воскресного обеда, устроенного 11 января, мадам Хидельштейн объявила своей сорокасемилетней дочери, что, отрезая рокфор, пусть не надеется заполучить всю плесень.
– Уж будь любезна, моя милая, положить себе такую же часть белого, как и мне.
Она сурово хмурилась.
В таких случаях ее бретонские глаза начинали блестеть яростной синевой.
Той холодной синевой, какой отливает акулья кожа.
И внезапно Анна ощутила в глубине собственного тела живот и грудь своей матери, сотрясаемые дрожью глухого раздражения, неприязни к дочери.
Она провела рядом с матерью всего несколько часов, а к ней уже вернулось раннее детство.
И снова ожили былые чувства – унижение, горечь зависимости, маниакальные наваждения, подавленность, ненависть.
И снова вся атмосфера материнского дома была накалена до предела, а нервы натянуты, как струна на колке.
Все радости, которые она предвкушала до приезда сюда, в сотый раз оборачивались невыносимыми испытаниями. Когда за десертом она встала и вынула из духовки новый пирог, то как единственная и любящая дочь решилась на уловку, чтобы мать наконец-то стала «королевой». Однако, поставив его на стол и разрезав, все перепутала, и ее хитрость не удалась. Она все же попыталась водрузить корону на старые жиденькие волосы разъяренной матери. Но та не позволила. В те годы в Бретани, на берегу Атлантического океана, во Франции начала XXI века, у старых женщин было принято стричься очень коротко. При такой стрижке их головы походили на мальчишеские. Затем волосы окрашивали в ужасный голубовато-белый цвет – такой бывает у эликсира для полоскания рта, который зубные врачи прописывают пациентам, страдающим пародонтозом.
Глава V
Мать Анны жила в Бретани одна в монументальном доме, выстроенном ее дедом. Дед Анны давно умер, отец бросил их, но Марта Хидельштейн и слышать не хотела о том, чтобы расстаться с этим слишком просторным жилищем. Она не покидала его даже летом. Она ждала мужа. Она истово верила, что ее муж, внезапно осознав свою вину, поспешит вернуться, преклонит колени на ковре гостиной – ну или хотя бы на циновке передней, или пусть даже на прибрежном песке – и попросит у нее прощения.
И она твердо намеревалась даровать ему это прощение.
Поодаль стояли два других дома – виллы времен Второй империи, столь же внушительных размеров; они тоже выходили на пляж, к морю, но отличались более изысканной, даже замысловатой архитектурой и выглядели гораздо более английскими.
Дом же Хидельштейнов не мог похвастаться ни высоким коньком, ни «тоннелем», увитым виноградом, ни открытой кирпичной кладкой. Единственными его украшениями были огромное круглое окно – «бычий глаз» – с видом на океан, высокая балюстрада в нижней части сада, окаймленная полоской голубых гортензий, да широкая изогнутая лестница, вечно занесенная песком, которая спускалась от дома прямо к дороге, идущей вдоль пляжа.
Во время каждого большого» прилива вода затопляла дорогу.
А в равноденствие море начинало взбираться вверх по крутому склону. И если задувал ураганный ветер, оно иногда доходило до самой ограды и заливало гортензии.
На втором и третьем этажах было шесть комнат, из коих четыре – под крышей, совсем крохотные и тоже слегка просоленные морем; ветер и сюда ухитрялся нанести песок. Наверху никто никогда толком не жил. У Анны был когда-то младший братик, который в страшных мучениях умер в парижской больнице. Отец исчез почти сразу же после его кончины. Анне было тогда шесть лет. Бумажные обои (попугайчики в комнатах на втором этаже, ирисы – на третьем) вечно были покрыты пятнами сырости и постоянно отклеивались по углам. Их поверхность, изъеденная морским воздухом, стала ноздреватой, как губка.
Мать внезапно заснула прямо за столом, не доев свой кусок пирога. Долго сдерживаемый гнев изнурил ее. Анна решила не нарушать ее сон.
Она встала.
Потихоньку выбросила в мусорное ведро картонную позолоченную корону.
На цыпочках, стараясь не шуметь, прошла в гостиную.
Гостиная была завешана семейными фотографиями в старинных рамках; сотни снимков сплошь закрывали все четыре стены. Теперь ее мать проводила жизнь между этой комнатой и кухней. Она переставила свою кровать в центр гостиной.
И тем самым обезобразила помещение.
– Что делать, – говорила она, – я больше не могу подниматься наверх, ноги не ходят.
Анне захотелось пройтись по морскому берегу. В передней она накинула одну из шалей, которые мать развесила там вперемежку с шарфами и шляпами. Внезапно у нее сильно закружилась голова. Она схватилась за перила. Входная дверь с треском распахнулась. Вошла Вероника.
– Элиана?
– Да.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Нет-нет, все в порядке. Я собралась прогуляться.
– А я пришла сказать тебе, что сегодня вечером все мы ужинаем у меня.
– Кто это «все»?
– Все наши девочки.
– Каждый раз ты устраиваешь одно и то же.
– Да, и ты нам поиграешь, как всегда.
– Если хочешь, Вери. Но только сейчас идем со мной, мне нужно выйти на воздух.
– Погоди, я сперва поздороваюсь с твоей матерью, – сказала Вероника.
– Не трудись.
– Почему это?
– Она не стала «королевой». И теперь спит с горя.
– Знаешь, ты хоть разок могла бы… Но Анна вытащила ее из дома на ветер.
Она держалась очень прямо и играла, округлив руки, предельно громко.
Всякий раз, как Вери слушала игру Анны – а слушала она ее с самого детства, – что-то начинало дрожать у нее внутри, под кожей.
Это была не музыка. Это вырывалась на волю долго сдерживаемая яростная сила.
Сердце, легкие в клетке ребер, а потом и груди – когда у Вероники появились груди, – все трепетало при этих звуках.
Они сидели в тесной квартирке Вери, расположенной над ее аптекой, в Бретани.
Анна играла на пианино марки «Gaveau» красного – и впрямь почти красного цвета – дерева.
Медные подсвечники с вычурными завитушками по бокам пюпитра гулко дребезжали в такт музыке.
Перед тем как принять душ, Анна сама приготовила завтрак: поезд уходил ранним утром.
Она накрыла стол в кухне.
Мать неожиданно появилась в дверях гостиной; ее жидкие голубовато-белые волосы взъерошились на макушке.
Анна поднялась к себе в комнату, чтобы взять дорожную сумку, спустилась обратно, поставила сумку в передней и снова вошла в кухню.
Она налила себе кофе. Мать уже начала плакать. Она сидела между столом и окном, деревянно выпрямившись и судорожно стиснув руки.
– Мама, выпьешь кофейку?
– Нет.
Мать глядела, как дочь пьет кофе, и всхлипывала. Горестно морщась, она выжимала из себя слезы.
– Мама, мне нужно вызвать такси.
– Обними меня!
Анна встала, подошла к матери, обняла ее.
Стариков отличает чрезмерная, отчаянная, затхлая, костистая нежность, отвратительная для молодых. Они заключают вас в объятия. И эти объятия невольно причиняют боль: хрупкие старческие косточки, жесткие волоски на лице, булавки, брошки, браслетки – все это царапает и колет вас.
– Ладно, раз ты уезжаешь от меня, я должна составить список.