Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 40

Она бросила в могилу горсть земли. И опять стала принимать соболезнования.

К ней подошел кюре. Он указал на роскошную машину, стоявшую на обочине национального шоссе.

Кто-то хотел поговорить с ней.

– Кто это? – спросила она.

И вдруг ее осенило. От этой внезапной догадки у нее подкосились ноги. Но она не обернулась.

– Нет, не хочу, – сказала она. – Передайте ему, что я не хочу.

Не удержавшись, она все-таки оглянулась. И увидела старика, который ковылял к ней дрожащей походкой, опираясь на палку. Она отпрянула и кинулась бежать. Со стоном покинула кладбище.

Часть четвертая

Глава I

Совсем маленький, тщедушный старичок. Ему было уже за девяносто. Лицо скукоженное, как печеное яблоко. Абсолютно седые, зачесанные назад волосы набриолинены, но их слишком короткий упрямый ежик все равно слегка вздымался на макушке. Бледные глаза. Он говорил сухо. Не пожелал идти в деревню. Не пожелал снова увидеть дом, выходивший на пляж.

На пристани какой-то рыбак продавал лангустов.

– А ну-ка, пойдем, дочь моя. Я проголодался. Обожаю лангустов.

Они зашли в кафе, тут же на пристани, рядом с рыбаком. В зале стоял оглушительный гомон. Они сели в уголке, возле бильярда.

Он начал с того, что с невероятной жадностью съел своего лангуста.

– Почему ты не сохранила мою фамилию?

Она беспомощно пожала плечами.

– Знаешь, некоторые твои пьесы я нахожу просто прекрасными, – поспешно сказал он.

Она плачет.

– Папа, я часто думала вот о чем: ты сражался во время войны?

Он поднял свой бокал. И залпом выпил до дна вино с Луары, которое в нем было.

– Нет. Они все были антисемитами – коммунисты, сопротивленцы, фашисты, роялисты. Я прятался. Мечтал только об одном – как бы уехать. Отъезд был единственным спасением. И так всю жизнь. Видно, такая уж у меня доля – всю жизнь бежать, спасаться.

– Я знаю.

– Что ты можешь знать?!

– Знаю, потому что сама вечно бегу и спасаюсь, в точности как ты.

– Да, мне удалось сбежать. Я хотел пожить еще хоть немного. Музыка всюду помогает заработать на кусок хлеба. Во всем мире есть свадьбы и похороны. Но то, чем занимаюсь я, называется «muzak». A то, что создаешь ты, зовется музыкой.

– Неправда!

– Правда. Впрочем, какая разница – если учесть конечный результат. Музыканты вроде тебя или меня могут клянчить монетки, сидя на любом мосту, в любом месте земли.

– Ты не дашь мне сигаретку?

– Пожалуйста.

Он взял сигарету из ее пачки «Lucky». И сказал:

– Я всегда вытаскивал себя из депрессии лишь с помощью самых обыденных вещей. Мне удавалось держаться на плаву только благодаря тому, что я заполнял каждый час своей жизни скрупулезной работой. Хотя, говоря о заполнении часов, я преувеличиваю. На самом деле я сражаюсь с временем, дробя его на получасовые отрезки.

– Ну, значит, я и впрямь твоя дочь.

– Ты была бы впрямь моей дочерью, если бы провела жизнь в одиночестве, как я.

– А кто тебе сказал, что я не провела ее в таком же одиночестве, как ты, – если это действительно так?! Что ты обо мне знаешь? Ты ведь никогда мной не интересовался.





– Не кричи! Ненавижу, когда кричат!

– Что хочу, то и делаю. Хочу кричать – и буду. Я считаю, что ты должен был остаться с нами. Ты мог остаться. Ты мог бы остаться. Или, по крайней мере, прислать хоть какую-то весточку. Как поступают все. Не оставлять маму в полном неведении. Присылать ей хотя бы открытки на Рождество! Или на День благодарения! Или на Рош-а-Шана!

– О, ты помнишь праздник Рош-а-Шана?

Она не ответила.

– В общем, мог бы вести себя как все нормальные люди!

– Нет. Нет. То, что ты говоришь, неверно. Я никогда в жизни не встречал нормальных людей, дочь моя.

– Ты слишком часто говоришь «дочь моя» человеку, которого никогда не видел.

Но он повторил:

– На свете нет никакой любви. И никакого нормального существования.

– Вот это я как раз могу принять.

– Дочь моя, на свете есть еще много вещей, которые тебе нужно принять.

Однако сейчас ее уши заполнил странный гул. И душа уже ничего не принимала. Было такое ощущение, словно она перебарывает в себе незнакомую боль, глубоко, как никогда, проникшую в ее тело.

Они шагали по дамбе.

– Как видишь, я стар, но все еще хожу. Я всегда много ходил. Люблю подолгу ходить каждый день. Во время ходьбы ко мне возвращаются самые давние воспоминания. Ибо мне выпало в жизни немного счастья, хоть и самого скромного.

– А мне вот нет.

– Мои дед и бабушка были спокойные, красивые люди. Наверное, я потому так много и хожу, чтобы где-нибудь их встретить. Правда, мне это с каждым днем все труднее и труднее.

– Я тоже много хожу – каждое утро, каждый день, все дни напролет.

– Я хожу, но редко вижу то, что меня окружает. Зато все время вижу давно покинутые места. Например, свой лицей. Смутно вижу цветную географическую карту и, гораздо яснее, две деревянные кабинки в школьном дворе – туалеты с вонючими дырами в полу. При входе в класс мы вешали пальто на железную вешалку рядом с печкой. В классе пахло дождем, мокрой шерстью, мелом, пылью; пресный запах чернил смешивался с едким, кислым дыханием мальчишек. Все они нынче мертвы – те, кто учился вместе со мной. Я навел справки в Интернете. Потому-то я здесь и оказался. Из нашего класса в живых осталось только двое. Я и еще один. Да, должен сказать тебе правду: я приехал из-за него. Не из-за тебя, как ты, может быть, вообразила.

– Да, вообразила.

– Я никогда не забывал того времени. Бежал за океан, но мыслями всегда оставался на этой негостеприимной земле. В классе мы сидели, кутаясь в шарфы.

– А я, значит, вообще не рождалась на свет?

– Ты родилась, но я так никогда по-настоящему и не смог перенести ни твое рождение, ни смерть твоего брата.

– Папа, замолчи. Неужели ты не понимаешь, что делаешь мне больно!

– Хорошо, молчу. Я совсем не того добиваюсь. Спокойной ночи, дочь моя. Пора спать.

Она робко спросила:

– Неужели ты не переночуешь у нас в доме?

– Даже речи быть не может. Ненавижу этот дом. Вернусь в свой отель.

– Так чего же ты все-таки добиваешься?

– Хочу научить тебя кое-чему полезному теперь, когда твоей матери больше нет на свете.

Разговор в номере гостиницы:

– Тогда, в Бретани, на морском побережье, я старался возвращаться вечерами домой как можно позже. Моя супруга-католичка пребывала в состоянии непреходящего гнева. Ты все время кричала. Твой брат, бедный малыш, взбудораженный йодистыми испарениями моря, плакал в своей колыбели. В любое время дня и ночи он со стоном тянулся ко мне, чтобы я взял его на руки. К несчастью для него, он издавал ужасный запах, и потом, я слишком музыкант и слишком еврей, а потому совершенно не переношу крика. Для меня крик означал то время. Означал войну. Этот бретонский городишко был такой крошечный, такой католический, так зорко следил и надзирал за всеми. В нем у меня не было ни одной родной души. Ни твоя мать, ни ты, ни твой младший брат не могли заполнить эту пустоту. В каком-то смысле, вы были для меня слишком живыми.

– Ты понимаешь, что говоришь?

– Я прекрасно понимаю, что говорю. Знаешь, хуже всего сейчас было бы солгать тебе, сделать вид, будто я уехал, чтобы разбогатеть в Америке или броситься в объятия другой женщины. Хотя я действительно живу в Лос-Анджелесе, действительно богат, действительно сочиняю эту самую muzik-muzak-muzok, a теперь, когда твоя мать скончалась, могу даже еще раз жениться, но на самом-то деле всех своих мертвецов – пойми меня правильно, я говорю о настоящих мертвецах – я подло предал, женившись на твоей матери. Это была не ее вина. Благодаря ей у меня появились документы. Я жил. В тепле и сытости. Преподавал музыку. Разъезжал на велосипеде, борясь с ветром и надвинув поглубже фуражку, по окрестным деревням и учил бретонцев музыке. А дома на меня все кричали.