Страница 23 из 27
Два пограничника береговой охраны, сержант и рядовой, неслышно подошли к костру и остановились в темноте позади сидящих. Сержант подал товарищу знак рукой: тише! — и бесшумно поправил на плече автомат. Это был ночной патруль. Солдаты знали, что один из двоих, сидящих у костра, чудной старик, известный каждому в городе, он живет в заброшенной хибаре на мысе и собирает морскую капусту. Второй же был неизвестен им и не похож на обыкновенного гражданского, гуляющего в этот час по берегу моря. Лицо его, тревожное и строгое, показалось подозрительным сержанту, к тому же неизвестный был бородат не по-здешнему, оборван, босиком и говорил что-то странное:
— Я хотел одинокого конца среди величественной природы, которая утешит меня за все, а нашел тут тебя, старик, и Масико. Нет, старик! Прекрасная природа не может утешить человека. Человека может утешить только человек. Я успокоился рядом с тобою, старик. Ты будешь на земле повсюду, вечно, в тебе моя надежда. Вы берете на прокорм себе от самой земли — берете жизнь своими темными, первыми руками человечества, срывая траву с земли или погружая эти руки в море. Вы ближе других к печали праха и глины, и вы больше, чем другие, знаете цену жизни. Ах, если бы мне разрешили еще одну жизнь! Жить — что знают об этом те, которым неизвестно ваше безмолвное согласие с жизнью… Старик! Вы, добрые люди, бессмертны. Когда ты умрешь, старик, ты не пойдешь в землю, ты взлетишь вверх.
Сержант выступил из темноты в круг света и остановился по другую сторону костра, прочно расставив ноги. Это был скуластый крепкий парень с прямыми русыми волосами, падавшими на уши из-под пилотки. Его широкое деревенское тело низко опоясывал солдатский ремень, бляха жарким золотом вспыхнула при свете костра.
— Кто такой? Что тут делаем? — спросил он, твердо глядя в глаза сидящему человеку.
До Хок-ро очнулся при звуках незнакомого сурового голоса, который ворвался в его легкий, путаный сон. Старик поспешно поднял с земли кепку и покосился на сапоги и провислые колени ночной стражи.
— Я человек. Сидим и беседуем, — ответил с обычной своей грустной усмешкой больной товарищ старика.
— Вижу, что не лошадь, — сказал сержант. — Покажь документы.
— Нету документов, — развел тот в стороны длинные руки.
— А где они?
— Нету.
— Ну ладно, поговорим в другом месте, — решил сержант. — Подымайся, пошли.
— Вот и конец, старик, — говорил человек, привставая. До Хок-ро остался сидеть на месте, низко опустив голову и глядя исподлобья в огонь. Больной врач улыбнулся. — А я-то горевал, что мне с собой дальше делать. Прощай, старик! — сказал он, уходя. — Часы оставь себе на память. Машеньке привет передай. Ну…
И он пошел в ночь рядом с солдатами, высокий, выше их на голову, сутулясь и выворачивая на песке босые пятки. До Хок-ро смотрел вслед уходящим этим ногам, растерянно моргая и пересыпая песок из горсти в горсть. Они скрылись во тьме, махнув огненным фонарем, постепенно затихли их голоса в далекой глубине ночи.
И вдруг совсем рядом грянули молодые смеющиеся голоса, взорвали ночь шумным весельем. «В ЗЕЛЕНОЙ КУЩЕ ЖИЗНИ МЫ ИГРАЮЩИЕ ДЕТИ», — пели молодые люди в темноте. И До Хок-ро поскорее отвернулся от костра, чтобы те, что пели песню, не заметили его мокрого от слез лица. Почему он начал плакать, До Хок-ро уже не помнил, но к концу своих слез подумал о том, что жизнь свою прожил без всякой пользы для этих смеющихся, радостных людей.
Тут он вспомнил уток, крякавших и плескавшихся под деревянным тротуаром в городе, и подумал: «Где же был мой вход в эту жизнь и где будет выход? Ох, если бы вначале я выбрал другой вход! Тогда не шел бы по этому узкому коридору, по которому я должен был идти, пока не превратился в глупого старика. Если человек остается навсегда одинок в жизни, то он в чем-то виноват перед небом. Но я хотел бы знать, в чем моя вина, чтобы как-нибудь искупить ее. Я боюсь уже оставаться без людей, я думаю: кто же подаст мне последнюю чашку воды?..»
Исчез незнакомец, увела его стража.
Ушла в ненастный день с Камарона Масико.
Все уходят в свою жизнь или в свою смерть, и слова их больше не звучат в воздухе.
СЛОВА, ИСТРАЧЕННЫЕ ЛЮДЬМИ
И снова моросило, и серое ветошное небо шевелилось над самой вершиной сопки, мелкий дождь без любви кропил землю и морс, в замершую душу человека врывалось дикое воронье: «Ай-о! Ай-о!» До Хок-ро шел по берегу и вспоминал, как уходила Масико с Камарона, как черный плащ и черный зонт ее пропали с глаз — исчезли за той чертой, за которую скрывается всякий уходящий. Старик знал, что все уходящее приходит куда-то. Вот в солнечный день люди идут толпами из города и собираются на берегу моря, а уходят с моря — возвращаются обратно в город. И поезда, — стальные ленты рельсов обязательно приведут их на какую-нибудь станцию, где ждут эти поезда. Так и время, — проходящее мимо и отлетающее прочь секунда за секундой, оно ведь тоже должно накапливаться где-то!
Над скалистыми сопками, над серым песком берега пока что течет лето, то в блеске солнца и синеве моря, то во влажном месиве дождей и туманов, и приходят и уходят люди, любящие игры на море, дети и рыбаки с удочками. Проходящие мимо, они шуршат ногами по песку, бренчат мелочью в карманах, шумно дышат на ходу и бодрыми голосами переговариваются. А проходящие вдалеке бесшумно передвигают ноги, машут руками, и голоса их, пролетающие сквозь воздух, звучат всегда чисто, звонко и неуловимо. Стоит лето над землей, морем и людьми, хорошее короткое лето этих мест, и зеленеют сопки густой травой, покрываются оранжевыми саранками, непроходимым стелющимся бамбуком, диким лимонником среди тесноты лесной чащобы, а на берегу, на дюнах, цветет, отцветает пахучий шиповник, наливается потом ягодой, и в море играют нерпы, прыгают серебряные горбуши, порхают бабочки над волнами — и все это не зря, ничто не исчезает, потому что будущим летом такое же опять повторится, а в прошлое лето все было точно так же.
Но вот другое: слова людей, движения одушевленных рук и все, что могут выразить глаза, и улыбки — добрые, злые, веселые и грустные, — и многое другое, во что облачается душа человека, чтобы показать себя, — куда все это девается, куда? Вот рослый, тяжелоногий парень что-то крикнул, а затем поднял над головою обе руки и помахал ими, а потом побежал и догнал девушку, длинноволосую, с медной кожей, идущую по сырому песку вдоль самой воды, и он обнял ее за плечи, и вот они уже вместе идут, топча босыми ногами кружево желтоватой пены, которую море расстилает на их пути и тут же стягивает обратно к себе. Вскоре эти двое пройдут и скроются с глаз, уйдут за дюны, и можно бы их найти, встретить вновь — можно опять встретить того же самого человека, но где же это: как он бежал с ленивой слаженной силой в движениях тела, как обнял девушку и заглянул ей в лицо, как вел ее и что-то говорил, говорил улыбаясь? Этого уже нет, этого нет, и совсем другое теперь перед глазами: пустой берег, мокнущий под дождем, море, прячущее даль простора за пеленой тумана, и два дома на Камароне, как двое грустных бродяг, накрывших свои головы ветхими мешками.
Прозвучал гудок далекого парохода: «Туман! Туман!» Ворона сипло откликнулась: «Ай-о! Ай-о!» Брел вдоль кромки моря какой-то человек, темный плащ его блестел, мокрый, и видимый в тумане край моря тоже казался мокрым.
До Хок-ро повернулся, пошел назад, и теплый дождь поливал, поливал его. Пиджак на плечах и локтях промок у него, по лицу бежали струйки воды, — но сейчас вокруг старика носятся, извиваются, прыгают золотистые призраки — каленные на солнце тела молодых мужчин и женщин. Они ловят мяч, бьют по нему руками, и летит лад ними огненная птица — доброе солнце, и звучат среди ударов волн и шиканья пены слова, слова, выражающие радость и боль души человека.
Масико спрашивает: «Почему?» — и смелые глаза ее смотрят прямо, в них отражен огонь погожего дня. Пришелец отвечает: «Я болен, Машенька, я человек с чужой кровью». Масико смеется в ответ, показывая чуть ли не все свои ровные блестящие зубы. «Врешь, — говорит она, — кровь у тебя своя, как у всех».