Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32

Вскоре я узнал, что напротив ратуши помещается «Большой театр» — самый лучший, самый красивый во всей Варшаве, да и во всем мире. С этого момента уже внешний вид здания буквально ослеплял меня, когда я проходил мимо театра. Но стоило мне дома однажды поинтересоваться, когда мы уже наконец пойдем в Большой театр, как на меня тут же накричали: еврейский ребенок не должен ничего знать о театре, это не разрешено, театр существует только для гоев и грешников. Ответ меня удовлетворил, я больше уже ничего не спрашивал, но лишился покоя и очень боялся того, что когда-нибудь обязательно совершу этот грех и, когда стану старше, все-таки непременно пойду в театр.

Однажды вечером после Иом Кипура[117] я с двумя кузенами проезжал мимо Большого театра; на улице у входа было множество людей, я просто не мог оторвать глаз от этого «нечистого» театра, и кузен Майер спросил: «Ты бы тоже хотел быть там, наверху?» Я промолчал. Мое молчание ему, по всей вероятности, не понравилось, и поэтому он прибавил: «Сейчас, детка, там нет ни одного еврея — Боже сохрани! Вечером, сразу после Иом Кипура, даже самый последний еврей не пойдет в театр». Из этих слов я, однако, извлек лишь то, что хотя, выйдя после святого Иом Кипура, ни один еврей в театр не пойдет, но в обычные вечера на протяжении всего года многие евреи, по-видимому, туда ходят.

На четырнадцатом году моей жизни я впервые побывал в Большом. Как ни мало я усвоил язык страны, афиши читать я мог, и однажды я прочитал на них, что будут давать «Гугенотов». Об этих «Гугенотах» уже говорили в нашем «монастыре», к тому же написал их еврей «Мейер Бер», так что я сам дал себе разрешение, купил билет и вечером впервые в жизни оказался в театре.

Что я тогда увидел и почувствовал, к моей теме не относится, скажу только одно: я пришел к убеждению, что там пели лучше, чем кузен Хаскель, и костюмы были тоже намного лучше, чем у него. И еще одно удивление, которое я вынес со спектакля: балетную музыку «Гугенотов» я, оказывается, давно уже знал, ведь на эти мелодии пели в «монастыре» «Леха Доди»[118] по пятницам вечером перед шабатом. И я не мог тогда уяснить себе, как это возможно, что в Большом театре играют то, что уже так давно поют в «монастыре».

С тех пор я стал в опере частым гостем. Я только не должен был забывать покупать на каждое представление воротничок и пару манжет, а по дороге домой выкидывать их в Вислу. Мои родители не должны были видеть таких вещей. В то время как я наслаждался «Вильгельмом Теллем» или «Аидой», мои родители пребывали в твердой уверенности, что я сижу в «монастыре» над фолиантами Талмуда и штудирую Священное Писание.

Спустя некоторое время я узнал, что существует и еврейский театр. Но как ни хотелось мне пойти туда, я не осмеливался, так как это очень легко могло стать известно моим родителям. Напротив, на оперы в Большой я ходил часто, а позднее — и в польский драматический. Там я впервые посмотрел «Разбойников». Меня страшно поразило, что можно создать такой замечательный театр без пения и музыки — никогда бы этого не подумал, — и, как ни странно, я не разозлился на Франца, наоборот, он произвел на меня наибольшее впечатление, я хотел бы играть его, а не Карла.

Среди товарищей в «монастыре» я был единственным, кто осмеливался ходить в театр. А в остальном мы, ребята из «монастыря», были уже знакомы со всеми «просвещающими книгами»; я тогда впервые прочел Шекспира, Шиллера, лорда Байрона. Правда, из книг еврейских авторов мне в руки попадали только большие криминальные романы на полунемецком-полуидиш, которыми нас снабжала Америка.

Прошло немного времени, и я уже не находил себе места: в Варшаве есть еврейский театр, а я не могу в него сходить? И я рискнул, бросил все на билетную карту и пошел в еврейский театр.

И это все во мне перевернуло. Еще до начала спектакля я почувствовал себя совершенно иначе, чем у «тех». Прежде всего никаких господ во фраках, никаких дам в декольте, никакого польского и никакого русского — одни евреи всех мастей в обычной городской одежде, долгополые, короткополые, женщины, девушки. Все громко и без стеснения говорили на родном языке, я в своем длинном кафтанчике никому не бросался в глаза, мне нисколько не приходилось стыдиться за себя.

Давали комическую драму с пением и танцами в шести актах и десяти картинах «Бал-Чуве[119] из Шумора». Начали не так точно в восемь, как в польском театре, а лишь где-то около девяти и закончили лишь далеко за полночь. Любовник и интриган говорили на «литературном немецком», и я был потрясен тем, что сразу — не имея даже понятия о немецком языке — смог так хорошо понять такой превосходный немецкий. А на идиш говорили только комик и субретка.

В общем, мне это понравилось больше, чем опера, драмтеатр и оперетта, вместе взятые. Потому что, во-первых, это все-таки было на еврейском, правда на немецко-еврейском, но все же на еврейском, на лучшем, на более красивом идиш, и, во-вторых, тут ведь было всё вместе: драма, трагедия, пение, комедия, танец — всё вместе, — жизнь! От возбуждения я не спал всю ночь; сердце говорило мне, что когда-нибудь и я буду служить в храме еврейского искусства, что и мне суждено стать еврейским актером.

Но на следующий день, вечером, отец отправил детей в соседнюю комнату, велев остаться только мне и матери. Инстинктивно я почувствовал, что эта «каша» заваривается для меня. Отец уже не садится, он все время ходит по комнате взад и вперед, теребя свою маленькую черную бороду, и говорит, обращаясь не ко мне, а только к матери:

— Ты должна знать, он становится хуже день ото дня, вчера его видели в еврейском театре.

Мать испуганно всплескивает руками, отец, совершенно белый, беспрерывно ходит по комнате взад и вперед, у меня сжимается сердце, я сижу, как приговоренный, я не могу видеть эту боль моих дорогих набожных родителей. Мне уже не вспомнить сегодня, что я тогда говорил, помню только, что после нескольких минут подавленного молчания отец поднял на меня свои большие черные глаза и сказал:

— Подумай, дитя мое, это заведет тебя далеко, очень далеко.

И он был прав.

8.8. В конце концов в трактире остался, кроме меня, еще только один посетитель. Хозяин собрался закрывать и попросил меня расплатиться.

— Там еще один сидит, — сказал я брюзгливо, так как понимал, что уже пора, но не имел никакого желания ни уходить отсюда, ни вообще идти куда бы то ни было.





— С этим сложности, — сказал хозяин, — не могу объясниться с человеком. Вы мне не поможете?

— Эй! — крикнул я сквозь сложенные рупором ладони, но человек не пошевелился и так же спокойно, как до этого, продолжал смотреть, наклонив голову, на пиво в своем стакане.

8.9.[120] Была уже поздняя ночь, когда я позвонил у ворот. Прошло немало времени, пока не появился — явно из глубины двора — кастелян и не открыл мне.

8.10. — Господин просит пожаловать, — сказал слуга, склонился и бесшумным толчком отворил высокую стеклянную дверь.

Граф чуть ли не бегом спешил мне навстречу от своего письменного стола, стоявшего у открытого окна. Мы взглянули друг другу в глаза, его жесткий взгляд неприятно поразил меня.

8.11. Я лежал на земле под стеной и корчился от боли, мне хотелось завернуться в эту влажную землю. Егерь стоял около меня, слегка наступив мне одной ногой на поясницу.

— Порядочная туша, — сказал он загонщику, разрезавшему на мне воротник и куртку, чтобы ощупать меня.

Уже утомившиеся мной и жаждавшие новых дел собаки бессмысленно наскакивали на стену. Подъехала повозка; связанный по рукам и ногам, я был брошен на заднее сиденье к господину так, что мои голова и руки свешивались наружу. Ехали весело; умирая от жажды, я хватал раскрытым ртом высоко клубившуюся пыль; время от времени я слышал на своих икрах радостные пожатия господина.

117

 Иом Кипур — еврейский религиозный праздник

118

 «Леха Доди» — гимн, которым встречают наступление шабата

119

 Бал-Чуве (Ваал-Чува) — обратившийся грешник, принявший покаяние.

120

По-видимому, свидетельство уже начавшейся внутренней работы над будущим «Замком»; ср. также запись 5.28.