Страница 34 из 61
Известно, что людская масса на Западе управляется не принуждением, а манипуляцией сознания. Там тирании нет, все свободны, но мозги их промыты до такой степени, что послушно голосуют, за кого надо, и песенки поют. Казалось бы, до такой же степени должно было дойти оглупление телевидением русского человека — в той лишь мере, в какой он стал европейцем, стал мыслить по-научному. Почему же такой неожиданный эффект?
Скрутить голову одной рукой трудно, а двумя легко, даже крепкую шею. Европейцу голову скручивают одной рукой — манипулируют его рациональным сознанием. Поэтому голова у него скособочена, но интерес свой он не забывает и даже за ничтожное наступление на его материальные права назавтра же выйдет стройными рядами глотку политикам перегрызть. Какой же второй рукой помогали скрутить голову нашему Ивану?
Выскажу гипотезу, хотя знаю, что множество возмущенных голосов ее обличит. Я думаю, что второй, тайной силой манипуляторов оказалось русское художественное чувство. Возмутительна эта гипотеза потому, что это чувство, в небольших дозах сохранившееся у европейца, служит для него как раз противовесом, противоядием против манипуляции сознанием. Нас сгубила именно чрезмерная художественная впечатлительность, свойство русского дорисовывать в своем воображении целый мир, получив даже очень скудный, мятый обрывок образа. Из-за этой артистичности сознания русские заигрываются в своем воображении, взмывают от земли далеко ввысь, а потом расшибаются. Чтобы летать в заданном коридоре и на орбите, нам требовался кнут тирана и шоры идеологии, хотя бы и тупой. Не стало того и другого — и воспарили.
Наверное, это свойство молодого народа (если хотите, дикаря) — так вживаться в художественные образы. Пожалуй, всем советским оно было присуще, кроме прибалтов. Белорусы тоже оказались разумнее других — а посмотрите, что натворили кавказцы. Нехорошо ссылаться на себя, но сошлюсь, так как у многих подмечаю мои дефекты. Я редко смотрю кино и не люблю хороших фильмов — непосильно. Иногда стараюсь тайком от близких посмотреть американское барахло. Как шериф ловит бандитов, а те навоpачивают горы трупов. Я знаю, что сценарий написал левой ногой какой-то бездарь, а сняли по шаблону в самой дешевой студии Голливуда. Но, посмотрев такой фильм, я потом неделю думаю о нем, переживаю чувства бандита, брат которого упал с кpыши, думаю о его родителях (которые в фильме и не упоминаются).
На телевидении один тип рассказывал, посмеиваясь, как протекало скоротечное взаимоистребление в Курган-Тюбе. В восемь вечера, перекрывая грохот перестрелки, зычный голос возвещал: «Кончай стрелять! «Марианна» начинается!» — и огонь с обеих сторон стихал, бойцы шли смотреть мексиканский телесериал. Он был для них реальнее настоящего огня и крови. Есть в этой свежести и силе восприятия какая-то большая и еще непонятая ценность — и одновременно беззащитность. Такой народ может жить или с заботливым и строгим монархом, или со Сталиным. Или мы, люди с таким мышлением, друг друга сейчас перебьем, и останутся лишь годные к цивилизации?
Почему же трудно понять пpоисходящее? Потому, что легче всего разрушение логики и манипуляция достигается в сознании, которое рационально в максимальной степени, а мы должны были бы быть устойчивы. Наиболее чистое логическое мышление беззащитно, а мышление, которое «армировано» включениями иррациональных представлений (художественных и религиозных, традиций и табу), гораздо прочнее. Это опытный факт: во время перестройки именно интеллигенция оказалась более всего подвержена искусственной шизофренизации, причем с большим отрывом от других социальных групп. Наиболее устойчивым было мышление крестьян.
«Островки иррациональности», не подвергаемые сомнению и логическому анализу, укрепляют рациональное мышление и служат эффективными устройствами аварийной сигнализации — потому что действуют автоматически и их трудно отключить извне манипуляторами нашего сознания. Так действуют эти «островки» в мышлении рационального европейца. У нас же получилось наоборот: художественное восприятие настолько сильно и ярко, что оно при умелом воздействии отделяется от рационального мышления, а иногда подавляет и здравый смысл. С этим мы столкнулись уже в начале века.
Ведь давайте вспомним горькое предположение В.В.Розанова, которое наши дорогие писатели как-то прячут. Он же сказал, что «приказ №1, превративший одиннадцатью строками одиннадцатимиллионную русскую армию в труху и сор, не подействовал бы на нее и даже не был бы вовсе понят ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература… Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература».
Это невозможно объяснить европейцу. Ну, изобразил какой-нибудь Стендаль тупого офицера — не придет же из-за этого французам в голову возненавидеть офицерство и армию. А русский читатель из условного мира художественных образов выхватит Скалозуба и переносит его на землю, замещает им реального офицера. А уж если прочтет «После бала», то возненавидит всех полковников.
Это понял, на склоне дней, Чехов и пытался вразумить читателей и предупредить писателей. Но тоже как-то неохотно ему внимали. Он писал, что мир литературных образов условен, и его ни в коем случае нельзя использовать как описание реальной жизни, а тем более делать из него какие-то социальные и политические выводы. Образы литературы искажают действительность! В них явление или идея, поразившие писателя, даются в совершенно гипертрофированном виде. За верным отражением жизни человек должен обращаться к социологии и вообще к науке, но не к художественной литературе.
Давайте признаем, что мы уже более века поступаем как раз наоборот. Берем из книги художественный образ — и из него выводим нашу позицию в общественной жизни. Если вдуматься, страшное дело. Ведь писатель просто обязан придать именно личной, единичной судьбе («слезинке ребенка») космический размер — потрясти читателя, вызвать у него катарсис, очищение трагедией. Мы же вместо очищения потрясаемся именно космическим размером, воспринимаем его буквально — и готовы из-за этой слезинки перебить множество реальных, живых младенцев.
Как искажено литературой уже наше восприятие истории России! Прочитав в школе «Муму», мы создаем в нашем воображении страшный образ крепостного права. Ну что стоило дать в том же учебнике маленькую справку! Ведь мало кто знает, что число крепостных среди крестьян в России лишь на короткий срок достигло половины, а уже в 1830 г. составляло лишь 37%. Право продавать крестьян без земли было дано помещикам лишь в 1767 г. и отменено уже в 1802 г. (были лазейки, но уже и Чичикову пришлось непросто). Мы же в массе своей думаем, что помещики направо и налево распродавали крестьян, да еще старались разделить мужа и жену. Это же были случаи исключительные!
Понятно, что для писателя, который обращался к русскому читателю, свобода слова должна была быть исключена. Как раз по своему отношению к слову сравнение России и Запада дает прекрасный пример двух типов общества. Вот Гоголь: «Обращаться с словом нужно честно… Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших!». Это обращение апостола Павла Гоголь повторяет в своих записках неоднократно. Он напоминает: «Все великие воспитатели людей налагали долгое молчание именно на тех, которые владели даром слова, именно в те поры и в то время, когда больше всего хотелось им пощеголять словом и рвалась душа сказать даже много полезного людям». Какая же здесь свобода слова! Здесь упор на ответственность — «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».
Что же мы видим в обществе гражданском? Вот формула, которую дал Андре Жид (вслед за Эрнестом Ренаном): «Чтобы иметь возможность свободно мыслить, надо иметь гарантию, что написанное не будет иметь последствий». Сам Жид одновременно писал две книжки — в одной выражал преданнейшую любовь к Евангелию, в другой — проповедовал гомосексуализм. У нас так стали поступать лишь писатели-«шестидесятники», гроссманы и рыбаковы. А потом пошло-поехало.