Страница 24 из 95
Так мадам Тисо попала в тюрьму Темпль.
Молчаливый страж с болезненно выпуклыми глазами проводил ее по холодному коридору до самой камеры смертницы, звякнув ключами, открыл дверь и впустил скульпторшу в мрачную камеру.
Женщина в длинной сермяжной рубахе поднялась с лежанки, на которой сидела до их появления.
— Я получила пропуск к вам, ваше величество…
Мария-Антуанетта приложила палец к губам:
— Вы неосторожны, мадам, — прошептала она, глядя на захлопнувшуюся за сторожем дверь.
— Для меня вы остаетесь вашим величеством, королевой Франции, скульптура которой будет стоять в моем музее восковых фигур.
— Вы шутите? Как «они» могли это допустить?
— Я создаю портреты исторических персонажей для наших потомков. Ваша скульптура займет достойное место в этой галерее. Надеюсь, вас не шокирует, что я сделана только что портрет диктатора Франции Робеспьера. Что делать, ваше величество, он ворвался в историю.
— Садитесь, мадам. Не знаю, что сказать от удивления. Это чудовище, которое так оскорбило меня на суде в роли обвинителя, согласилось пропустить вас ко мне?
— Высшим оскорблением было вынесенное судом решение, — сказала мадам Тисо.
Мария-Антуанетта стояла перед ней, гордая, величественная, не поверженная, и художница искренне любовалась ею, готовясь к работе и раскладывая на грубо сколоченном столе принесенные с собой инструменты, копию заготовки бюста, подогревающую воск жаровню.
С разрешения королевы она сделала замеры ее головы, потом начала беседу, которая длилась все время, пока восковая заготовка не превратилась в прелестную головку женщины, красотой которой будут любоваться люди многие столетия.
Мадам Тисо, ловко и удивительно споро работая говорила:
— Мне доставляет наслаждение лепить такое прекрасное лицо. Я была поражена, пойдя к вам, цветом ваших серебряных полос. Сначала подумала, что парик, но, разглядев ваше сермяжное одеяние, которое эти негодяя напялили на вас, поняла, что о парике не может быть и речи.
— Моя седина — зеркало моих несчастий, — печально ответила Мария-Антуанетта.
— Что они могли еще причинить вам?
— Ах, многое, очень многое. Вы — первая женщина, переступившая этот зловещий порог, чтобы оказаться хоть ненадолго со мной, и я готова быть откровенной с вами.
— О, прошу вас об этом, ваше величество, я всем сердцем с вами.
— Им было мало обвинить меня в коварном сплетении заговора, что истинно и в чем я не раскаиваюсь и даже признаюсь. Я, потеряв неправо казненного супруга, боролась против преступной Республики за своих детей. Представьте, что я перенесла здесь, когда из них троих, заключенных первоначально вместе со мной, я теряла одного за другим.
— Какой ужас! Как же это случилось?
— Первый сын скончался у меня на руках. Мне не позволили похоронить его. Второго, ставшего дофином, моего маленького Луи-Шарля, увели от меня, не знаю, зачем и куда. А потом и дочь Марию-Терезу, которую перед тем опозорили тюремные стражи, и она несчастная, родила здесь мертвого ребенка, увели, как мне сказали, чтобы обменять на каких-то пленных голодранцев-революционеров. Не знаю, что с нею, с бедняжкой. Еще бы не поседеть моим волосам!..
— Ах, ваше величество, у меня переворачивается сердце от ваших слов.
— От их дел, — поправила королева. — Простите меня, мадам…
— Мадам Тисо.
— Извините меня, мадам Тисо, за эти вырвавшиеся у меня признания и, право же, неприличную откровенность.
— Ну что вы, ваше величество! Пусть я буду волею судьбы вашей последней наперсницей.
— Тогда слушайте и содрогайтесь. Я ведь не только преступная, как они считают, королева, пытавшаяся вернуть своему сыну французский престол, а еще и женщина, как вы сами это заметили, и вы поймете всю глубину нанесенной мне раны, кровоточащей раны на их судилище, где смогло прозвучать нелепое и гнусное обвинение, выдвинутое против меня, в якобы сожительстве со своим малолетним сыном, семилетнем Луи-Шарлем, — с негодованием и болью в голосе продолжала она, — которого я произвела на свет и продолжаю считать ребеночком…
— Как можно было додуматься до такой мерзком, скотской лжи! — возмутилась мадам Тисо.
— Очевидно, они судят по себе, по споим скотским представлениям о нравственности, о материнстве…
— Вы правы, тысячу раз правы, ваше величество! Я сгораю от стыда, что являюсь современницей этих людей, и, право же, готова уничтожить только что сделанную скульптуру их вожака.
— Не надо этого делать! — тяжело вздохнула королева. — Провидение само решит их судьбу. И она, поверьте мне, будет не лучше моей.
На мадам Тисо смотрели прекрасные, горящие огнем провидца глаза Марии-Антуанетты. Ее разгоревшееся от внутреннего гнева лицо словно обрамлено было серебряной рамкой седых волос.
— Самое трудное для меня будет завершить ваш портрет такими волосами, как у вас, — сказала художница.
— Пусть они отдадут вам мои после… — и Мария-Антуанетта не договорила.
— Ни в коем случае! — воскликнула мадам Тисо — Ваши волосы священны, они не могут быть на вашем манекене. Они ваши, только ваши!
Мария-Антуанетта улыбнулась
— А я могла бы завещать их вам, единственной женщине, с которой говорила так откровенно в последние часы моей жизни…
…В октябрьский ненастный день небо было затянуто непроглядными тучами и время от времени моросил дождь, Марию-Антуанетту вез в телеге всем на виду понурный конь.
Рядом со смертницей стоял развязный щеголь в шляпе с высокой тульей и кричал в толпу любопытных, выстроившихся вдоль пути к эшафоту.
— Смотрите на изменницу Франции, занесшую руку над Республикой, на великую блудницу, развратничавшую с собственным сыном! Смотрите на ее белое распутное тело. Нечего стесняться перед французским народом, кровь которого она пила из бокалов вместо вина.
С этими словами мучитель в шляпе с высокой тульей и сытым румяным лицом срывал со смертницы ее сермяжные одежды.
Переезжала реку она уже нагая.
В народе слышались смешки. Женщины отворачивались, и некоторые из них плакали. Но многих зевак это недостойное зрелище потешало, и они бежали вслед за телегой, чтобы оказаться у самого эшафота и насладиться ставшим для них привычным возбуждающим до опьянения, зрелищем.
Палач поморщился, когда смертницу подведи к нему, и указал помощникам:
— Кладите сюда лицом вниз, чтобы сраму видно не было. Руки свяжите за спиной, как положено.
Его помощники принялись выполнять указания. Нож гильотины был заблаговременно поднят. Внезапно выглянуло солнце и осветило презрительно гордую обнаженную женщину, которой скручивали руки за спиной.
И солнце светило все время, пока длилось кровавое действо.
Падающий нож сверкнул в лучах солнца, и оно сразу словно погасло, вновь затянутое тучами. Толпа привычно ахнула.
А палач, выполняя указания штатского чипа в шляпе с высокой тульей, поднял за серебряные волосы отсеченную прекрасную голову королевы и кричал:
— Кто хочет купить волосы блудницы? Тотчас для вас отрежем их.
Толпа гудела.
Сквозь нее, бесцеремонно расталкивая людей, пробивался молодой офицер, направляясь к эшафоту, и стал подниматься на него.
Стоявший на лесенке солдат направил на него ствол ружья.
Офицер решительным жестом отвел от себя дуло презрительно сказав солдату:
— Ты не посмеешь в меня выстрелить. У меня другая судьба.
И как не в чем не бывало поднялся на эшафот, обнажив там шпагу. Палач так и застыл от изумления со своей жуткой ношей в руке.
Офицер громко крикнул ему:
— Революцию задумывают гении, но не для того, чтобы такие негодяи, как ты, торговали частями трупов убитых тобою беззащитных людей. Палач растерялся. Острая шпага была направлена ему в сердце.
Штатский чин в шляпе весь сжался, отнюдь не собираясь помогать палачу. Да и никто из находившихся на эшафоте не решился вмешаться, ошеломленные или околдованные происходящим.
Шпага лейтенанта грозила проткнуть палача.