Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 43

В коридоре стоит Пониматель.

— Почему же я, старый дурак, раньше… — бормочет он. Я очень боюсь. Его звёздочка тоже вот–вот… Вероятность десять к одному… Опасность велика…

Нет желания вникать в его лепет.

На улице сворачиваю к набережной. По широкому тротуару ветер гонит листья. Поворачиваюсь так, чтобы он дул в спину, — мне всё равно, в какую сторону идти. Иду быстро, будто спешу куда–то, но листья обгоняют меня, стайками перелетают через парапет и парашютируют к пенной грязной воде.

К Шурику я попал затемно.

— Ты извини, — мнётся он, открывая дверь, — я тебя не дождался, поужинал.

Шурик (факт общепризнанный) отлично готовит. Но мне есть не хочется, хотя от голода подташнивает. Или это от курева? Сколько я сегодня выкурил? Две пачки? Три?

— Мой руки и за стол, — приглашает Шурик. — И я, чтобы тебе скучно не было, тоже сяду.

Он садится напротив меня, прямо под большой, в чёрной раме фотографией матери. Она умерла в прошлом году. Незадолго до этого Шурик пристроил её вахтёром в наш, говоря официальным языком, «газетный корпус». Вся сморщенная, похожая на обезьянку, она сидела в маленькой стеклянной будочке у входа, в одиночку охраняя десяток редакций от посягательств извне. Когда в руки ей попадала наша газета, здание можно было растащить по кирпичику; но она не читала — она искала фамилию сына. Если находила, начинала промокать глаза.

В феврале сорок второго её вывезли из Ленинграда через замёрзшую Ладогу. Она стала санитаркой в больнице, где её отвоевали у дистрофии. И жила здесь долго в дощатой пристроечке, и сына здесь зачала, и отсюда он пошёл в школу. Получив квартиру в новом доме, она никак не могла поверить: «Неужто это нам, Шурик, такие хоромы?» Но пожить в «хоромах» ей не пришлось. Она угасла быстро, словно не желая обременять сына своей болезнью. За день до смерти в голове у неё помутилось; она металась по квартире, беспокоилась, а потом вдруг исчезла. Шурик всю милицию на ноги поднял, мы с ним ночь напролёт по больницам звонили. А она вернулась на следующий день сама, тихая и счастливая, легла и не проснулась…

— Ты ешь, ешь, — говорит Шурик.

А есть уже, в сущности, нечего. В кастрюльке, что он поставил передо мной, а после машинально придвинул к себе, просвечивает дно.

Я по привычке пытаюсь сострить…

На работу опаздываем. В открывшиеся двери лифта видим: в конце коридора стоит, уткнувшись в стену, Валерия. Она вроде бы смеётся. Подходим ближе — плачет.

— Толя умер, — говорит она.

— Кто?

— Толя умер…

Собираемся у редактора. Шеф молчит, отсутствующе перебирает бумаги на столе. Шурик, глядя перед собой, шёпотом повторяет глупую фразу:

— Это как же так? Как же так, братцы?!

Толя умер от инфаркта.

— Болезнь неравнодушных. Какой честный, какой порядочный был парень, — говорит шеф.

В коридоре встречается Пониматель. Необычно прямой, торжественно–печальный. Выбритый.

— Толя умер, — говорю я ему.

— Я знаю. Его звёздочка взошла в два часа ночи.

— Ночью шёл дождь, ты не мог видеть этого.

Затевать с ним спор — великий идиотизм, но мне трудно сдержаться. Никогда не спорящий Пониматель неожиданно твёрд:

— При чём здесь дождь? Я п о н я л это.

О, господи!

В середине дня едем к Толе домой.





Его жена безучастно сидит в углу, глаза сухие, воспалённые. Увидела нас, не заплакала. Девочка ещё ничего не понимает, удивляется, почему её не повели в садик. Берёт у Шурика — и когда он успел захватить? — плитку шоколада, с шелестом разворачивает её.

В квартире хлопочут соседи. Помогаем выносить из комнаты мебель, после бесцельно толчёмся на кухне. Я стою напротив двери, вижу: сползла накидка с зеркала в прихожей. Прилаживаю её на место, старательно убираю складки, опять снимаю, нахожу кнопки и прикрепляю, теперь уже намертво; Надо чем–то занимать себя, невозможно просто стоять и ждать.

Толю должны привезти вечером.

О какой опасности говорил вчера Пониматель? Неужели чувствовал? По ассоциации перескакиваю на кошек, которые будто бы предчувствуют землетрясение… Спрашиваю:

— В котором часу это произошло?

— Было ровно два ночи, — отвечает соседка. — Галя закричала за стеной…

Вот тебе и дар кошек!…

Темнеет.

День испаряется окончательно, и… отключается электричество. Обыкновение новостроек, помноженное на закон бутерброда. Дверь на лестницу распахнута; слышно, как соседи звонят в управление энергоснабжения, кричат: «У нас в доме покойник, а вы!…»

Привозят Толю. Вокруг машины много народа, каждый что–то советует.

Толина квартира на восьмом этаже. В лифт не войти. «Нужно ногами вперёд», — говорит кто–то. Разворачиваемся. Идём по лестничным маршам. Впереди нас несут подсвечник с тремя свечами. Громадные тени на стенах. Ощущение чего–то совершенно ирреального. Мы с Шуриком несём сзади. При наклоне Толя начинает сползать, и мне приходится свободной рукой поддерживать его. Вдруг кажется: лоб его тёплый. Мелькает невероятное, за пределами здравого смысла: врачи ошиблись, он спит.

Мы идём, отбрасывая громадные триединые тени. Мы идём вверх. Мы уже на третьем, на четвёртом, на пятом этаже. Мы несём своего товарища. Но его смерть ещё не осознана нами. Когда это случится, каждый из нас — я верю! — поймёт в себе нечто, чего не понимал раньше. Я твёрдо верю в это.

Мы идём вверх. Мы уже на шестом, на седьмом этаже. Включается свет, бьёт по глазам. И я чувствую, как одеревенело плечо, как устала рука. И я вижу заострившееся лицо, складки, натёкшие к тонкой, почти как у мальчика, шее.

И я вижу: Толя Ножкин умер.

Но понимание себя не приходит.

Если умирает близкий знакомый, поневоле начинаешь вспоминать, когда ты его видел в последний раз, как он выглядел, что говорил. Но я не моту вспомнить, каким видел Толю в последний раз. Не запомнилось.

Ира сказала мне как–то: «Ты очень похож на Ножкина. Только у тебя нет опыта поражения». — «А это обязательно?» — невпопад спросил я. «Для таких, как ты, да. Вам это нужно, чтобы окончательно определиться: либо сломаться, либо утвердиться на ногах». — «И Ножкин, по–твоему, сломался?» — «Он уже исчерпался, сошёл на нет…»

При воспоминании об этом разговоре я всегда испытываю не совсем понятное мне самому раздражение.

Мы опускаем Толю на застланный ковровой дорожкой топчан.

Немного спустя в подъезде крик. Из М. приехали родители Толи, с ними деревенские родственники. Утром, говорят, должен прилететь старший брат офицер, несущий службу где–то в Сибири.

В квартире становится тесно. Уходим.

По дороге говорим о Толе. И другими — и знаю, я уверен, я чувствую другими глазами смотрим друг на друга. Каждый думает сейчас о себе, но думает так, что делается добрее к другим.

Я не знаю, как назвать это.

Пришли к Шурику. Поели. Сыграли в шахматы. Разговор всё время возвращается к Толе.

Мне надо писать «Памяти товарища». Утром мы договорились с Амираном, что оба напишем по варианту, потом выберем лучший, либо сделаем из двух один.

Редактор отвёл под некролог сто строк. Из–за этого с четвёртой полосы слетел мой материал о безалкогольной свадьбе. В типографии эти сто строк должны быть завтра к полудню. Когда редактор подпишет некролог в печать, в канцелярской книге, где у нас ведётся учёт сданного сотрудниками строкажа, против фамилии автора появится торопливая запись: «Пам. тов. 100 стр.».

Сто строк памяти о товарище. Журналистский долг. Всё правильно. Но отдашь его, и появится шанс–соблазн отгородиться от Толиной смерти, сказать себе: я сделал всё, что мог. А это не так. Главное — впереди, главное — несмотря ни на что, хранить вину перед ушедшим товарищем. Суть её проста: он — мёртв, мы — живы. Пока мы будем помнить это, мы будем немного лучше, чем есть на самом деле.