Страница 8 из 80
На плечах Омара долго не заживали следы от их острых зубов. Но на сердце рубцов не оставалось. Он любил Ферузэ. Конечно, по-своему. И был ей по-своему верен. То есть исчезал, непокорный и гордый, казалось бы, навсегда, — и очень скоро возвращался с виноватым видом.
Но однажды ей пришлось внезапно уехать куда-то за город, в селение, на похороны дальней родственницы. Они не успели даже попрощаться, он узнал, что ее нет, от других. Омар, истомившийся, темный, усохший, забрел на третий день в чулан, посмотрел с печалью на голые стены, тюки на полу… и тихо взвыл, вскинув голову, как шакал.
Он понял: больше не сможет жить без Ферузэ и ему никого, кроме нее. we нужно.
Она приехала, тоже не в себе, и с тех пор Омар не покидал свою Ферузэ. Ферузэ была первой. Она была улыбчивой, послушной, всегда готовой ответить на ласку — и сама Неисчерпаемо ласковой.
Беспечна, добра и чиста, безусловно чиста, бескорыстна, она потешалась над ним и собою. Ее забавляла их связь. Обычно вдовы выходят замуж за пожилых порядочных мужчин — или заводят степенных обеспеченных любовников. А тут зеленый юнец, который ни жениться на ней не может, ни помочь ей деньгами.
Но зачем они, деньги? Разве любовь — для желудка? Нет, она для души. Любишь потому, что хочешь любить. И того, кого хочешь. Расчет? Он губит чувство.
— Милый мой! — целовала она его со смехом. — Моя отрада. Мое утешение…
***
Ученики медресе достали где-то сеть и сговорились порыбачить в окрестных ручьях. И заодно устроить пирушку под чинарами. Они уговорили Омара пойти с ними.
Раз-другой, соблазнившись, он уже принимал участие в их развлечениях. Даже пил, но после ходил чуть живой, тихий и белый, как хворый старик. Его нутро вина не выносило. На сей раз, однако, он согласился с легким сердцем. Почему не пойти? Все хорошо — и дома, и в медресе. Здоровье теперь у него безупречное. Парень он рослый, красивый. Каждый новый день приносит новую удачу.
Предвкушая отменную забаву, хрустя на ходу огурцами, свежесть которых придавала зеленую терпкость их сочной болтовне, юнцы веселой гурьбой приближались к городским воротам. В их глазах отражалась ясность молодого летнего неба.
Но у ворот кто-то окликнул Омара:
— Эй, пропащий! — К нему подскочил соседский мальчик. — Где ты бродишь? Беги домой. С твоей матерью плохо.
— Что? — похолодел Омар.
И вновь, как тогда, на Фирузгондской дороге, где погиб Ахмед, — в голове странный шум, и ноги трясутся, и внутри — гнусная дрожь. Он еще позавчера отлучился из дому, и его порывистому воображению представился черный черт, гогочущий над красной лужей в зеленой траве.
— Похоже, рехнулась. Волосы рвет. Лицо исцарапала. Руки искусала, платье разодрала. И все кричит: "Икта".
— Икта? — икнул Омар в замешательстве. Он только что надкусил огурец и так и стоял с вяжущим, точно квасцы, горьким куском во рту:- Откуда?
— Беги домой, там узнаешь.
Прощай, лужайка под чинарами! Омар, сразу осунувшийся, бросил в пыль надкушенный огурец, вьшлюнул то, что было во рту, и поплелся, несчастный, прочь, не сказав приятелям ни слова, даже не кивнув.
И зачем женщины злые обзаводятся детьми? Чтобы всю жизнь измываться над ними — издалека и вблизи, не давать им свободно вздохнуть и шагу спокойно ступить? Не можешь быть матерью — не рожай! Что еще там с нею стряслось? Крикливость, вспыльчивость, сварливость уже давно за нею водились. И не раз она повергала беднягу Омара в гневное изумление своей внезапной, непонятной яростью.
Она ему душу истерзала с первых же лет его жизни. Но волосы рвать, руки себе кусать… Нет, наврал, должно быть, соседский мальчишка, ушедший вместо него на рыбалку. Ужалил, змееныш, — и уполз. Жаль, Омар не дал ему по шее.
***
У ворот их большого двора он увидел толпу соседей. Они злорадно шептались. С его появлением скорбно умолкли. Как на похоронах. Морозная дрожь хлынула от крестца вверх по спине Омара. Сестренка ревела у когото на руках. Год назад у него появилась сестра, и по настоянию Омара ей дали имя Голе-Мохтар. Девочка рванулась к нему. Омар схватил ее, прижал к груди, двинулся, шатаясь, к дому.
— Несчастный! Где пропадал? Видно, и впрямь ты сделался бродягой. — Мать, желтая, растрепанная, в кровоподтеках, в глубоких царапинах на носу и щеках, — будто вот сейчас ее истязала толпа за воротами, — встретила сына темным отрешенным взглядом. — Ступай к отцу, он в мастерской. Дочка, иди ко мне. Иди, детка, не бойся. Ну? Я уже успокоилась…
Двор загажен конским навозом, засыпан клочьями сена. Такого у них никогда не бывало. Хорасанцы — народ чистоплотный. Ибрахим, увидев сына, встал, заковылял навстречу, припал, несмело всхлипывая, к его плечу.
— Отец! Что случилось?
Ибрахим пугливо оглянулся на работников, молча толпившихся под навесом.
— Ох, сын мой! Аллах наказал нас за нашу греховность. Мастерскую… берут в икту.
Омар знает: икта — пожалование, которое то или иное лицо получает от властей за свои заслуги перед ними. Обычно в икту отдают посевную землю, и владелец ее — иктадар взимает с крестьян в свою пользу подать деньгами и продовольствием, которую прежде община вносила в царскую казну. Но в икту передаются также и доходы с разных заведений, торговых и ремесленных: с бань, мельниц, с лавок на базаре, караван-сараев, мастерских и даже — с целых городов и областей. Смотря по заслугам.
— Ну и что? — удивился Омар. — Из-за этого столько шума? Не все ли равно, кому платить законный налог — государству или иктадару. Так и так платить.
— Нет, сын мой, не все равно. — Ибрахим, весь в слезах, покачал головой. — В жизни нашей не все делается так, как указано в мудрых законах. Уплатив государству положенную подать, ты спокоен: оно не тронет тебя до следующего года. Если, конечно, — он оглянулся, — у власти добрый правитель, а не безу… кхм… не бич божий вроде покойного Махмуда Газнийского, — мир его праху. Иктадар же… ведь он, — Ибрахим оглянулся в страхе, — он… своеволен. Наш иктадар — важный сельджукский начальник. Как его? Рыс… Рысбек, да смягчит аллах его жестокое сердце! Явился утром с целой ордой конных головоре… храбрых воинов. Господи, помилуй! Плетью меня отхлестал. И сразу требует: "Освободите дом". Мол, старуху-мать свою хочет в нем поселить и прочих родичей, коим не терпится в городе жить. А мы вчетвером будем ютиться в чулане при мастерской.
Омар закусил губы. Вот как. Будь ты хоть трижды учен, как Сократ, Платон и Аристотель, вместе взятые, не только знай все о звездах — сто раз побывай на них, все равно какой-то грязный невежда, который не может отличить Вегу от сверкающей сопли у себя под носом, имеет право с громом вломиться к тебе и выгнать из дому.
— О аллах! — вздохнул Ибрахим. — Еще он велит приготовить назавтра, к утру, тысячу золотых. Где я их возьму? Я кто — богатый торгаш или князь? Пятьсот динаров, даст бог, наскребу, а тысячу — нет, не сумею. Пусть рубит голову, — если на то будет божье соизволение. Ничего не поделаешь, сын мой. Надо терпеть. Судьба.
— Может, плаху еще приготовишь, на которой тебе голову будут рубить? — возмутился Омар его трусостью, скотской покорностью.
— И топор заблаговременно наточишь?
— У них топоры свои…
— Иди к городскому правителю! Пусть окажет помощь.
— Ходил уже, сын мой, ходил! — Мастер в ужасе за- катил глаза. Словно взглянул на петлю над собою. — По его-то наущению главный судья и назвал сельджуку мое заведение. У Рысбека грамота с печатью султана. Вот и вписали нас в эту проклятую грамоту. Что делает люд- ская зависть.
— На сколько лет?
— На десять…
Да, дело плохо. Тут не то что волосы рвать, платье драть — от обиды грудь раздерешь до сердца! Икта — пожалование временное, и жадный иктадар, пока у него власть, постарается выжать из мастерской сколько сумеет. И выжимать он будет всеми способами. За десять лет, видит бог, он дотла разорит доходное заведение и загонит семейство Ибрахима в могилу.
Омар уныло огляделся. В глазах работников — сумрак. Ибрахим, конечно, хозяин прижимистый, но все же он — свой. Он лучше, чем чужак, свирепый сельджук, который теперь не оставит их в покое.