Страница 18 из 30
Что она на самом деле этим выговаривала? «Не хочу тебя больше, другого хочу». Меньше надо было ездить в командировки. А как еще? У меня вся жизнь командировка. Я, напротив, думал, что так нам не удастся прискучить друг другу. Да куда там. «Моряк! Ты слишком долго плавал». Есть вещи, необъяснимые как смерть. Иногда они хуже смерти, потому что выживаешь вместе с ними. Переносишь на ногах. Смерть можно перенести на ногах.
Дальше — хуже, никакого решения. Стоял март, месяц туманов, я парковался на Buchanan, спускался пешком в Downtown, входил в медленный ползучий мрак, потихоньку напивался от бара к бару вдоль O'Farrell и снова шел в тумане, опустевшими скалистыми кварталами офисных зданий выбирался на Market, с нее на оживленный Embarcadero, чтобы прильнуть щекой к молочному заливу, к тлеющему многоточию сигнальных огней яхт, к тянущейся во тьме желто-жемчужной подвеске фонарей Золотых Ворот, к захлебывающимся во мгле маякам у Алькатраса, Острова сокровищ, у Сосалито.
Однажды я вернулся глубокой ночью, мне вышла навстречу Стефани. Я понял, что Терезы нет дома. Кое-как оторвался от стенки. Стефани помогла мне улечься. Тогда она подставила свое плечо, чуть приобняла, ее волосы пахли ржаным хлебом, забытый запах. И тут я заплакал. Объятие чужого человека, вот в чем было дело. Поддержка. Память тела сильнее памяти души. И тем более ума. Наверно, потому тело и тленно.
Было время, когда мы прилично жили, по крайней мере, нескучно, ничуть не скучней, чем когда еще не были женаты, и не было у нас Марка. Немецкая девушка Тереза Шмитц, специалистка по русской литературе, магистратура UCLA, методист в Jewish Family and Children Services, двадцать пять часов в неделю, ланч на углу Sutter, лекции «Как пройти интервью при приеме на работу», беглый и вполне изощренный русский, по выходным — прогулки вдоль океана или поездки летом на Большую Волну (сто метров вертикали, подъявшей скалистый берег над океаном, тропа вдоль многоярусного обрыва), зимой в Сьерру на Снежную Чашу у границы с Невадой (терраса за бунгало кофейни с распахнутым видом на слепящие склоны, гусеница подъемника: россыпь вихляющих лыжников редеет, скоротечный закат пригашается с запада синей шапкой сумрака), — с ней я познакомился на концерте Dead Can Dance в Санта-Монике.
Сколько раз я твердил себе, что нельзя связываться с девушками, знающими русский язык: Россия всю жизнь с имперской властностью морочила мне голову и сейчас морочит — помыслами и смыслами; я давно осел в пограничном кипучем слое перевода — вселенной на русский, с русского на немоту. В толпе, завороженной медитативным рокотом музыки, я не мог отвести глаз от ее лица, и после, оглохший, потянулся за ней на воздух, долго не решался заговорить — глухой совершенно, идиотская история: не слышать себя, не слышать ее. Мы смеялись, открывали рты. Я так и не узнал, что она спросила меня, до сих пор стоит передо мной ее оживленное и в то же время скромное выражение лица, этот глубокий блеск миндалевидных глаз, будто полных слез. Я стоял и ждал, когда оживут отбитые перепонки. Вот и сейчас жду.
Через два месяца в середине августа я проснулся от рева сивуча; колышущимся блеском вылезая из смирительной рубашки, тюлень прошлепал к камням (мокрый песок Baker Beach, нынче пустынного прибежища нудистов, сдавленно хрупает, вокруг туши выплескивается зеркало), попробовал забраться, свалился в воду и закачался усатой угольной мордой на волнах. Я расстегнул спальник. Почуяв холод, она вжалась в меня. Низкое небо тянулось над головой, угли в глубине кострища еще не остыли. Я подержал руку в шуршащем облаке пепла, глядя на то, как у меня на плече Тереза во сне полнит губы, будто пробует воздух на вкус.
Я привел Терезу к родителям, отец после обеда участливо беседовал с ней о Тургеневе, восхищался ее русским. Вооруженный многолетней подпиской на Scientific, отец говорил, что и нынешняя эпоха — царство Евгения («Гения!») Базарова на земле, что в науке теперь больше Бога, чем где бы то ни было, что мессия будет лучше разбираться в микробиологии, чем в теологии, и что нынешнее развитие цивилизации ставит перед необходимостью примата естественных наук; что без знания азов биологии бессмысленно заниматься филологией.
Я помог матери отнести на кухню посуду:
— Но она же говорит по-немецки! — не глядя на меня, шепотом выпалила мать. Она шумно дышала от волнения.
— Мамочка, считай, что это почти идиш.
— Фу! — всплеснула мокрыми руками мама, я утерся от брызг.
Родители с Терезой были неартистично ласковы, боялись спугнуть мое счастье, да и она жила со мной так, будто я сирота. Я ездил в командировки, каждое возвращение было праздником, мы отправлялись в любимое кафе на Валлехо, мы оба любим, любили этот район за Коламбусом, Итальянский квартал, со смачным громогласным населением, каждый второй на мотоцикле и в кожанке, квартал мусорщиков, чей тучный профсоюзный клан наглей и нерушимей, чем Cosa Nostra. С холма, через который переваливала Валлехо, открывался один из лучших видов на взмывший в океан и небо город-полуостров, чей штормующий рельеф влечет взгляд от гребня к гребню, прихотливо выстраивая череду планов, обманывая, тасуя их, распределяя тени и ломти солнца у вас на глазах, выжигая и гася окна, входя в расселины кварталов. Когда к вечеру всходил туман, молочные реки гасили жемчуга фонарей. Мы сидели на веранде и, сплетя ноги под столиком, то и дело дотягиваясь, берясь за руки, смотрели на закат. И это было невозможно как хорошо, потому что мы и трезвые были как пьяные, нас сплющивала взаимная тяга, от выдержанной близости густела вином кровь, кружилась голова, мы едва терпели до постели.
И вот однажды я прилетел из Нового Орлеана (поддался Карлу, заскочил с ним на два дня прошвырнуться по Каналу, отмокнуть во Французском квартале, после того как три недели жарился посреди Мексиканского залива, вахтуя в рубке на раскаленной палубе: от края до края только бастионы платформ, ниточки катеров и вертолетов, штиль слепит, волнение заунывно) — я приехал в Сансет, расплатился с таксистом, поскандалил: тарифы поднялись, водитель-пакистанец плохо изъяснялся, еще хуже понимал, и я думал — дурит на десятку, мухлюет со счетчиком. Тереза встретила меня необычайно сосредоточенной, отказалась ехать в город, тень внутри набежала на сознание, но тут же отступила (решил, что ее рассердила задержка в Новом Орлеане).
Я отнес Марка в детскую, пустил его снова ползать за ограду, показал ему, как обращаться с новой игрушкой — шариком-мякишем. Тереза позвала обедать: праздничный халибут с травами на пару, я откупорил вино. «Илья, я предала тебя, я не могу с тобой быть», — вдруг сказала она по-английски и кинулась, взяла из манежа Марика, вернулась, села напротив. Дальше я ничего не помню, или почти ничего: я сосредоточился на Марке, я смотрел на него неотрывно, не выпускал из виду, впитывая все ужимки, улыбчивость, с какой он принимался теребить мать, хватать за руку, кусать за запястье, у него резались зубки.
Меня тогда спас сын. В то время мне особенно был нужен Марк, нужен и сейчас, а тогда б я без него не перекантовался. Я брал его на руки, и они были заняты на время нежностью; все внимание я сосредоточил на нем и так уберегся. Скоро я переехал к родителям и пожил у них неделю, пока не отбыл на вахту.
Прежде чем украсть сына, я подготовился, купил памперсы, детской еды, кроватку, игрушек гору — железную дорогу, радиоуправляемую стрекозу с огромными целлофановыми крыльями, очень верткую, ее мы лишились из-за ветра. Я снимал тогда студию на первом сыром этаже 25-го авеню, плесень от туманов на обоях, корешках книг, весь крохотный садик заднего двора был обложен по забору плетями неприступной ежевики, за них и махнула затрепетавшая стрекоза, пенопластовый корпус, проволочные ножки. Мы бесконечно жили с Марком в двумерном мире пола и разбросанных игрушек, я вживался в этот мир. В тот вечер, кое-как накормив сына, я искупал его, уложил, но еще не убаюкал — вышел покурить во дворик, уже полный сумеречным туманом, постоял, вернулся. Марк лежал в кроватке, улыбался. Я лег на пол и снова погрузился в мир железной дороги, не мог я думать о завтрашнем дне, вызвал такси, завернул Марка в одеяло, и тут раздался короткий звонок в дверь. На пороге стояла Тереза, с перевернутым лицом.