Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 35



Ошеломленная внезапной ненавистью, страхом.

Пехота. Ты, наверное, помнишь тот берег? Костер из плавника под утесом, – на нем видны были вышки местных пехотинцев. И как эти энтомологи в беретах нас ото сна, сплетенного любовью из рук, до бельма ярким пинцетом прожекторов отрывали, бросая морским ежам в качестве гостинцев. И как мы плыли в фейерверке планктона, его взрывая гребками, и светящиеся наши тела рыбам виделись знаком Близнецов, неким случайным собраньем светлячков, и мы рассыпались, чтобы быть ближе. То есть – везде. Мы знали, что брошенный танкер, севший после шторма на мель, кто-то в шутку прозвал Моби Диком. Мы плыли к нему, мы взбирались по якорной цепи. Луна всматривалась в нас, как в пастель пепельно-розовую, как в собственное произведенье. Нас ко сну так клонило, как только бодрствующего может клонить к яви, и когда светила взошли – у каждого по одному над головами, то мы, как и сейчас, что-то мучительно припоминали.

Недоносок. А произошло вот что. «Что» оказалось лишенным смысла, по крайней мере того, ради которого происходило. Лицо как-то сразу поглупело: из свирепого от боли и ужаса тяжело набрякло сведенными зрачками, сплюнутым языком. Комочек пены в уголке рта. Он заметил, что сам еще хрипит. Ослабил петлю волос, отвалился и, взяв ее голову в ладони, будто отрывая, осторожно приподнял, подтянул, прислонил. Затем сложил ей руки на животе. (Огромность этого живота будто раздавлена им.) Получился домик. Сел на пол рядом. Закурил, косясь на профиль. Зажав сигарету в зубах и придерживая затылок, средним пальцем всунул обратно кончик языка. Тыльной стороной ладони легко снизу пристукнул по подбородку. Большим и указательным провел по векам, зашторив выражение. Прикурил новую. Трамвай, подвывая, выворачивал на Преображенку, искрил. Полотно дыма аккуратно разворачивалось, шевелясь пластами, нарезанными щелями штор, движением вагона. Он стянул с пальца кольцо. Отведя ей за ухо прядь, продел, подвязал. Кольцо повисло, как сережка. Покачалось. «А ребенок должен быть еще жив». Он положил ей руку на живот, подержал, легко разминая. Ничего не почувствовал. Потом дотянулся до лежащего на полу штепселя елочной гирлянды – весь вечер они наряжали елку, путаясь в струйках «дождика», вытряхивая из волос конфетти. Светящийся прах взмыл спиралью по хвое. «Теперь она ему надгробье». Он зажмурил глаза, затянулся поглубже – и стал медленно выдыхать. И дыханье его, затянувшись, прежде чем кончился воздух в легких, зацепило дух его, потянуло наружу, и, выйдя весь, он стал подниматься к потолку, перемешиваясь с пластами дыма, уничтожаясь. (Еще один трамвай стал выбираться на площадь.) Но ему, как заправскому джинну, все же удалось сжаться и тонкой струйкой, мелькнув, просочиться сквозь губы. Встал, отыскал телефонную трубку, набрал «03», сказал, что должен родиться ребенок.

Миопия. О чем напрасно твердил Платон и что было услышано камнем: идея способна оказаться под стать своей тени – воплощенье возможно, снимите шляпы!

Все очень просто: представьте два идеальных зеркала – идеальных, поскольку коэффициент их поглощения точно равен нулю, и они сами абсолютно (увы, как все в этом примере) параллельны – то есть целятся в невидный глазу, но запросто отыскиваемый в затылочном пространстве геометра полюс – и, там пересекаясь, идут в дальнейшее без каких бы то ни было шероховатостей, недоразумений в сведении.

И представьте, что выпущен был взгляд сознанием, случайно происшедшим между ними. Да и не то чтоб послан был за смыслом, но как бы брошен напоследок в виде оглядки – не забыть бы чего.

Да нечего.

Вдруг тело исчезает. Взгляд все так же бьется мотыльком меж стекол...

И вот прошло с тех пор... но сколько? Здесь я сбиваюсь с полусчета, полу– – поскольку, чтобы сосчитать, необходимо твердо помнить метку, а не ловить ее мерцанье и там и сям, в растерянности шаря по сознанью.

Теперь я живу только из инстинкта самосохранения. Со смешанным выраженьем страха и любопытства внутри. Страха перед возможностью поглядеться в зеркало этого города: случайный взгляд на витрину, и вдруг рикошетом бьет ворох обрывков света – пронесшийся автобус воздушной волною рева задел стеклянную мембрану, размешал и унес струйки марева над асфальтом, опрокинувшиеся карнизы, окна, соринку солнечного зайчика от невидимого осколка, выставленные из лавки, перекипевшие мусором баки...

Зеркальная волна, несомая колышущимся дрязгом, с натугой ввинчивается в прозрачность, отбиваясь от разбросанных автобусом отрывков улицы, фронтонов, клочков розовых облаков олеандров. И наконец разбитый калейдоскоп памяти об этом городе оказывается собран после тщательного наведения резкости жизни – в прицеле памяти.

Но ничего о себе, ничего, кроме, может быть, пустого места себя – неловкости, по следам которой струйки марева сейчас и змеятся прозрачно к троллейбусным проводам...

Апельсиновое утро. Кража. Я проснулась в том месте, где Глеб плавно вытягивает у меня из-под сна подушку и говорит: «Пора!»



Теплые пряди лучей на щеке, нагретая негой уютность ладоней, внезапная яркость пробуждения в предвосхищении приключения: мы идем искать прадедушкин клад!

Захватывающая дух огромность окна; накипь зари над карнизом дома напротив...

Фильтры вышли все, и под кофейную гущу подкладывается втрое сложенная салфетка: в результате готовится настой из «арабики» и целлюлозы.

Глеб уже готов и одет и с напряженьем следит мое медленное круженье: сначала в поисках тапочек, в путанице пижамы на пути в ванную, затем и в кухне – с зависанием взгляда в мягкой, вязкой линзе медово-осеннего утра, в никелированном отражении этого взгляда, возвращенного полным, сытым нашими снами – оттого и влажным – хрусталиком солнца.

Сейчас оно, как «ячмень», разбухает созревшей охрой в переплете спросонья туманного зрения: отраженье, впрочем, вскоре уносится жестом руки, потянувшейся за рафинадом...

Для меня такое медленное слеженье взгляда за его собственным возрожденьем из сна неизбежно: в случае особенно раннего пробуждения меня завораживает, не спросясь, длительное вниманье к происхождению существенности реального мира, выпадающей медленным сложным осадком из легкой взвеси сновидений, будь то тина кошмара или цветочный вальс пенящейся лепестками неги...

(Мне однажды подумалось, что это явление чем-то схоже с парафиновым обрядом лечения испуга: со мною был случай в детстве – ничего страшного, как ты бы сказал, «Живы бы мы все равно не остались», а так: ушибы, шишки, но испугалась жутко, текущий ужас по ночам, провалы шока: однажды – долго спустя – застыла без чувств на прогулке в парке.

Чувствую: Ник-нак, словно требуя вернуться, пачкает куртку передними лапами, подталкивает, лижет, но вдруг, испугавшись, визжит, отпрыгивает, скулит, юлит, оглядывается, лает отчаянно, призывая на помощь... Меня тискают, трут щеки, уши, пытаясь вызвать движение, чувство: стеклянная, я гляжусь в пустоту, и она отражает меня, скупа, взгляд, – и, очнувшись, оказываюсь в унизительном состоянии истерики, это я особенно помню: рыдания, крики...

И вот, после того как меня «посмотрел» доктор Лифшиц (живет теперь в Бостоне, папа с ним встречался недавно: хорошая практика, здоровые пациенты): «Хотите, ведите к знахарке, хотите – везите в Минводы, здесь ничего – не какая-то там наука, а я не способен сделать».

Ну да, меня свезли на воды, и затем пол-лета я барахталась в санаторном «лягушатнике» в Евпатории – глотала взбитый воздух в удушающем анисом лечебном коктейле, до мушек в глазу читала...

Как привезли домой, повели к знахарке. Та поставила мне на голову миску с водой, пошептала, пролила струйку расплавленного парафина на темя, и я проснулась.)

...А затем и в прихожей: нужен ли свитер, или достаточно будет надеть ветровку, – и вновь замедленье, Глеб мучительно морщится: ворох тряпок второпях теребится безрезультатно и вредно, – срываются вещи, ложатся в беспорядке на пол...