Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 35



Брат мой, Петр, старше меня на год. Мы довольно похожи, почти двойняшки, но если наблюдать нас вместе хотя бы минуту, вопрос о родстве отпадает намертво. Главный различающий нас признак очень простой – в нем я виноват: у меня выражение лица всегда будто я не здесь или только что откуда-то.

Возможно даже, оно выглядит из-за этого несколько глуповато.

Возможно также, что это часто во мне случающееся состояние отразилось в конце концов и на фенотипе.

Постоянно напряженные мышцы скальпа стали косными и отверделыми, и их немного перекосило (как это бывает при сколиозе с мышцами спины, когда искривление позвоночника необратимо влечет перераспределение статической нагрузки и, следовательно, мышечной массы), так что выражение лица моего совершенно перестало адекватно передавать внутреннее состояние.

Иногда доходит до конфуза: когда я, чтобы принять соответствующий ситуации вид, начинаю нервно, как бы настраиваясь на нужный лад, гримасничать и непроизвольно вращать головой – в поисках любой отражающей поверхности – и вдруг замечаю, что остальные начинают смотреть на меня, как на сумасшедшего. По-видимому, именно по этой причине у меня развился своего рода тик: время от времени я начинаю двигать ушами – сразу двумя или попеременно. Конечно, это не так заметно как глазной тик, но все-таки наблюдаемо.

Но это еще не все и не главное. Петя существенно стройней меня – оттого, наверно, что первые шесть школьных лет занимался боксом: плечи его расправились, и грудь стала рельефной. Он выше меня и носит рубашки на размер больше. С моей же осанкой дело обстоит неважно – при ходьбе я двигаюсь как бы всегда против ветра.

А вот голоса у нас правда очень похожи – не прислушиваясь к манере речи, не отличить. Но это не удивительно – голос отца нашего по телефону звучит совершенно так же. По этой причине, кстати, у нас была вечная путаница дома с телефонными звонками: когда тот, кто звонит, свято веря, что говорит именно с кем ему надо, начинает с места в карьер излагать не предназначенные для посторонних вещи. Петя в таких случаях, если мне звонила девушка, без зазрения совести начинал валять дурака, притворяясь. Однажды дело натурально дошло до мордобоя.

Что касается интеллектуального развития, то здесь все более или менее спорно. Лидерство Пети скорее формально: из-за его удачливости и определенно меркантильного подхода он более успешен в институте. Ловчее в учебе: обходителен с преподавателями и – поскольку отвечает с ходу, с каким-то залихватским пренебрежением к вопросу – умеет произвести впечатление, что знания его обширней, чем есть на самом деле. Он явный любимчик научного руководителя, к которому виртуозно подлаживается.

К тому же в юношеском возрасте год разницы считается за три, и он по отношению ко мне – старшекурсник: у преподавателей я всегда был на вторых ролях – как младший брат такого-то, очень толкового и очень похожего. (Только я один знаю: его толковость – наполовину моя.)

Со временем жизнь моя незаметно обернулась не то чтоб адом, но ужасно напряженной, как затянувшаяся паника, гонкой с преследованием. Почин был положен, еще когда Пете пришло время идти в первый класс. В то лето родители купили два одинаковых комплекта школьной формы и разные ранцы со всеми принадлежностями и букварями. Задумав не обременять себя, они хотели отправить меня на год раньше в школу. Я страшно горел этой идеей – мне было страшно, что я отстану от Петьки. Однако выяснилось, что в матшколе вакансий нет – классы и так набиты по 30 человек. Отец ходатайствовал через приятелей в районо, но сказали, что взять не могут и точка. Так я еще на целый год загремел в подготовительную группу детсада.

Мой провал обернулся сложной катастрофой. Мне было одновременно обидно и радостно за Петю, и уже тогда жизнь моя стала всерьез омрачаться надвигающейся завистью. Вначале исподволь и совсем не так остро и ясно, как ныне, но все же иногда мне что-то такое подступало к горлу, когда, например, совсем изведясь от тайного восхищения, я доставал свой пылившийся в стенном шкафу ранец, надевал его перед зеркалом и передразнивал Петю, бодро идущего в школу: вот он приходит в класс, снимает ранец, деловито раскладывает на парте хрестоматию, тетрадку и пенал, хвастает ножичком соседу, – и вдруг в горле начинало першить, и хотелось кашлять, и кашель этот наконец вырывался каким-то неисчерпаемым, душераздирающим приступом, вплоть до истерики и рвоты, когда уже вроде бы прокашлялся, но не в силах остановиться, теперь наблюдаешь себя в зеркале со стороны, где только что паясничал и красовался твой брат, а теперь – исступленно бухикающий, присев от бессилья на корточки, пунцовый от стыда и кашля, и ранец уже беспредметно валяется на полу, и разбросаны вынутые для форса счеты, азбука, карандаши, и в зеркале теперь не сияющий от фортуны Петя, но самый несчастный и настоящий я.

Вообще, надо сказать, я всегда отличался ненормально взвинченной психосоматической реакцией. Случается, произвольное, более или менее острое переживание у меня сопровождается истерической взбудораженностью – рвотой, неудержимым, как лавина, кашлем или черт еще знает чем, что протекает внутри и внешне вроде бы незаметно, но имеет невыносимый по интенсивности характер.

Ничего похожего нельзя сказать о Пете.

Никаких особенных неврастенических наклонностей у него не наблюдается.



Рефлексия у него вообще ниже среднего уровня, даже для его типа личности. В школе мой брат всегда первым брал ситуацию в свои руки: например, не задумываясь дольше, чем на не ощущаемое извне мгновение, после краткого оценивающего переглядывания в вагоне метро, он подходил к своей будущей знакомой с какой-нибудь сомнительной по учтивости фразой, и та с необходимостью таяла и расцветала. (Я же часто в таких случаях, ужасно туго размышляя и колеблясь, либо просто упускал ее в толпе из виду, либо она наконец выходила с сердитым выражением досады на личике, а я, обмерев, но спохватившись, выскакивал на следующей остановке, чтобы на идущем в обратную сторону поезде метнуться вспять и... застать оставленную ею по себе пустоту, которая еще некоторое время теплилась, наполненная постепенно остывающей частью моего возбуждения.)

В походах Петя всегда первым ступал на подвесные мосты, отправлялся искать брод в подозрительном ручье или крымском ущелье, где дальнейший спуск при начальном рассмотрении приравнивался к паденью; он всегда первым из сотоварищей откликался на брошенный вызов к драке, даже когда нерешительность могла быть принята противником за пренебрежение, вызванное уверенностью в превосходстве, и косвенно послужить причиной мирного исхода. Впрочем, последнее можно грубо объяснить тем, что он просто лучше других знал, как следует бить морду, а не его благородным бесстрашием.

В общем, сказать о Пете, что он другой – бесконечно малое настоящего смысла. Он мой труп.

А я – его.

Однажды. Однажды я не выдержал и спросил Петю о Фонареве. Он поморщился и не ответил. Я повторил свой вопрос. Петя отвернулся и как-то двинул кистью, пренебрегая.

И тогда я взорвался.

Так от плевка взрывается перегретая жидкость.

Схватил его за плечи и тряханул. Я выкрикнул:

– Скотина, что общего у тебя с Фонаревым!

Петя, высвобождаясь, двинул меня в грудь плечом: отлетев, я осел на кровать.

Не унявшись, взвинченным голосом, едва удерживаясь в размеренности, я стал формулировать предположения и догадки относительно мотивов, которые заставили Фонарева со мною так поступить, строил безумные версии, зачем понадобился им камень и почему он, мой брат, пошел на поводу у этой скотины и стал перебежчиком, его подручным...

Разве не знал он, что Фонарев в 67-м состряпал на отца дело – и шил его крепко и наглухо, так что отец тогда едва выпутался, и если бы не заступничество отчима Лиды, старого большевика Кайдалова, мы с ним вряд ли появились бы на свет!

И тут я не выдержал – о, как я, верно, был жалок! – сорвался с этой взвинченной иноходи, стал орать во весь опор, подыхая от негодования, что Фонарев гад, что благодаря ему мы теперь не братья, а черт знает что такое, и пусть он передаст ему все это, пусть он скажет ему, что я его раскусил – я ненавижу его, вместе с его силой и вездесущестью, и что мне страшно и тягостно, и я не понимаю, почему они меня здесь держат, ведь мне же ничего не известно, и даже если в я что-то знал, я бы скорее умер, чем молвил толику...