Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 35



Двое турок за длинные волосы тащат женщину, живот распорот, и кишки – голубовато-розовые, как переливчатое горлышко сизаря, – тянутся по мостовой: спешат, тащат, видимо, прячут куда-то, – зачем?!

На тротуаре дико лежит женщина с отрезанными грудями.

На высоких воротах вбит гвоздь, и на гвозде за ухо висит четырехмесячный ребенок, ухо растянулось, сейчас лопнет.

Казармы, в которых помещалась команда самокатчиков: они не успели выехать, турки сбрасывали их сверху на штыки: двести человек, все до одного, огромная груда тел, раздетых, оголенных, ограбленных до нитки; груда белых, ослепительно белых тел – русские, и только одно-два смуглых – армяне...»

Тела потом свезли на телегах на гору, где сейчас парк имени Кирова, и там захоронили.

На чрезвычайном собрании ячейки было решено, что Генриетта на время уедет из города в Дербент, но вскоре вернется для работы в подполье, тем более что ребенок – отличная маскировка.

На пятый день после вторжения турок Иосиф выехал вместе с Мироновым в Ленкорань – вдогонку подавшейся вспять английской миссии.

Места. Наше с братом генеалогическое содержание с неоспоримым преимуществом осуществляется за счет ветви прадеда.

Так это хотя бы потому, что мы все на него похожи. Двух мнений быть не может: лица наши суть отпечатки разной силы и на различной природы поверхностях – его лица.

Черты нашей мамы только добавили, ничуть не смазав, некоторой субтильности, своей собственной манерой наведя правку – не тушью, карандашом.

То же касается отца с дядей: в их лицах – Лидин метод воспроизведения, заимствованный ею, в свою очередь, у Генриетты, нашей сумасшедшей прабабки. Но суть та же: как если бы она, суть, виделась самой Лидой так, как она помнит (хотя и незримо) лицо своего отца.

Вдобавок у всех нас от рождения тот же необычный дефект: большой палец на правой руке короче, чем на левой, и чуть толще, как бы слегка приплюснут ударом какого-то очень древнего молотка.

Вот только почему-то у Глеба – вопреки закону Менделя – такой палец на левой руке: это отклонение поистине вычурное, как любит определять всякие странности Лида – «не норма».

Вообще же род мы свой ведем непонятно от кого. Все, что старше четвертого колена, припоминается в рассказах Лиды очень темно.

Темнота эта, искажаемая нашим семейным воображением, населяется двумя вариантами легенды о некоем гранильщике алмазов, работавшем у одного знатного вельможи испанского двора (по фамилии коего – точно не известно какой – он и стал впоследствии называться). Годам к тридцати господин этот бежал османских гонений – сначала в Польшу, где судьба не нашла ему место для удержания жизни, а затем в Литву, где тоже благодатного местечка для жизни не отыскалось, но зато предостаточно было места в пространственном отношении, чтобы судьбе притупиться о колею замысловатых странствий – и позволить ему из-под острия своего выскользнуть: затеряться в пределах обширнейшего Литовского королевства, граница которого тогда проходила чуть ли не в восьмидесяти верстах от Москвы.



Далее в воспоминаниях Лиды многократно, как части кораблекрушения, всплывали отрывочные, зачастую относящиеся к разным персонажам, истории, в которых было много всякого сюжетного добра: молельный дом, сгоревший от опрокинутого кишиневским землетрясением семисвечника; сумасшедший вор, укравший из своей синагоги свитки и выдавший их ребе из соседнего местечка, говоря: «У всех наших вместо языков – ветреные ласточкины хвосты, от взмахов которых буквы изнашиваются и становятся легкомысленны»; и некто, кто за счастьем житейским нанялся бурлаком и дошел до Астрахани, а оттуда, с караваном, и до Тейрана добрался, где открыл мелочную лавку и был успешен, превратив ее в подобие ломбарда; и как кто-то из наших был полонен и продан в сераль персидский, и как потом он бежал с пленными армянами в Баку, так как им хотели покормить собак за то, что, мастеря безделушки для гарема, однажды во время примерки сережек и браслетов не только не зажмурил глаза, но и двинулся дальше предплечья, шейки, бедер...

А вот как именно и вследствие чего прадед случился жизнью своей в Баку, можно было только гадать.

Глава 11

ГЕНРИЕТТА

Фотокарточки. Память похожа на кипу листов, в которой то, что уже не существует, вдруг оживает – если эту кипу разворошить, опрокинуть, выставить на ветер. Сегодня мне в ней открылся наш семейный фотоальбом. Я перелистываю – и внимательно погружаюсь в его взбунтовавшиеся против забвения страницы...

Что касается прабабкиной ветви, то здесь ничего, кроме того что Азербайджан находился в черте оседлости, нельзя добыть для обоснования их местожительства. Генриетта, судя по фотографиям, была ужасно хороша. Прабабку нашу в юные годы мы находим склонной к шумной артистической жизни: вопреки отцовскому презрению и даже запретам играла в любительских театрах, выезжала с компанией здешних художников-маринистов на этюды, тщательно и тщетно вбирая в себя невзрачные каспийские виды, стада тюленей, похожих на пловцов, рыбацкие деревушки, возню с уловом, унылые берега пустынных островов, и проч.; а также увлеченной всякого рода народовольческими бреднями, – в общем, была ветрена и, несмотря на замечательный ум, казалась многим – и прежде всего своим родителям – поверхностной.

(Однажды мы с Глебом, роясь на антресолях бабушкиного дома в Баку, наткнулись на развал, толстенную кипу ремингтоновских копий статей Бакунина, Соловьева, Плеханова, Буделяниса, какого-то Николая Стремительного и много еще без подписей – большей частью все того же свободолюбиво-напористого и эфемерного толка; шифрованные с помощью греческого алфавита списки кружковского актива и рукописные протоколы каких-то собраний, чью скоропись сам черт голову сломит разбирать; однако из-под этого вороха извлеклась на свет добыча – соломенная шляпка и альбом с гербарием, магнитофон «Днiпро», ламповый, размером с хорошую шарманку – бандуру эту мы потом успешно оживили, заменив изношенный пассик куском бельевой резинки; под крышкой отыскались коробка с масляными красками и балетная пачка, обернутая вокруг полуистлевших пуантов: пробковое их наполнение оказалось изъеденным жучками типа долгоносиков, что заводятся в захороненных в укромной заначке сигаретах допотопной, давно исчезнувшей марки, превращая их в цилиндрическое решето – а счастье наконец-то покурить, к тому же с наслаждением помусолив ностальгические припоминания, – в прах; я на грех, любопытства ради, примерил тогда эти туфельки, и при попытке изобразить балетный циркуль подвернул ногу и не мог на нее ступить неделю, так что все это время при передвижении по дому и по дороге на пляж был ведом в обнимку Глебом.)

За прадеда Генриетта долго не шла: морочила голову, выбирая и среди прочих тоже. Но он был самый красивый, основательный и отлично гранил алмазы. И все-таки вышла (хотя жених презирал шебутной образ творческой жизни и не был столь искрометен, как многие из ее поклонников).

Приняла она его предложение ровно в тот день, когда он открыл собственную мастерскую и послал младшего брата, взятого им накануне в приказчики, к ней в дом с увесистым, как горсть картечи, ожерельем. (Кстати, отсюда можно сделать вывод, что претензии В. Е., по сути, бред: дед его не имел пая и не его дело было соваться в сложности частной жизни Иосифа, и пора бы это ему напомнить: меня уже уморило мое нижайшее и двусмысленное положение – одновременно подозреваемого и подмастерья.)

Известно также, что Генриетта была страшно рассеянной и что беспамятство Лиды – от нее; дочь-подростка она пугала:

– Старайся запоминать все подряд, хотя тебе это и без надобности: пускай, запомни для упражнения. И всегда старайся вдумываться, как ты запоминаешь, потому что я уже едва знаю.

Лида, в свою очередь, бродя по дому в поисках очередной утраты, вздыхая, причитала:

– Рассеянность, мальчики, бич нашей семьи – бойтесь ее и будьте настороже: память, она как жизнь, текуча, ох как текуча.